Витязи из Наркомпроса
Шрифт:
Нашел я крохотную земскую больницу, вроде той, в которой доктор Вересаев трудился. Представляете, стоит добротная, в лапу рубленная, крытая серебристым осиновым лемехом изба-пятистенка на краю соснового леса, до ближайшего волостного совета в деревне Горушка — десять верст, до уезда — все восемьдесят. Тишина, безлюдье… На две тысячи квадратных верст уезда населения набиралось едва пятнадцать тысяч человек, из них половина проживает в самом уездном центре, старинном городке Данилове, со всеми своими семнадцатью улочками, (из которых целых две центральные улицы мощеные булыжником, освещенные аж двумя
Да ведь свой ад каждый несет у себя за спиной. Стали мне, Наташа, сниться сны… И в каждом из них либо я убиваю, либо меня убивают. Проснешься ни свет, ни заря, весь в ледяном поту… Смотришь, не видя, как за оконным стеклом звезды по небу кружат… А звезды там огромные, мохнатые… Поверите, когда месяца нет, от них тень ложится, зеленоватая такая, призрачная…
Ну вот, один раз попробовал я для облегчения душевной боли героиновую инъекцию… Это, Наташа, лекарство такое, действующее вещество диацетилморфин, широко применяется в качестве обезболивающего и вообще, как капли в нос при гриппе, и как успокаивающее при кашле, тоже.
Вроде, помогло… Спал в ту ночь мертвым сном, без сновидений… Морфин же, в конце концов. От имени Морфея, бога сна.
Так и повелось. Раз в неделю сделаешь себе в мышцу укол — и всё становится хорошо. Эйфория какая-то появляется, на душе легко и спокойно… Потом стал колоть себя два раза в неделю, а потом уже и каждый день… Заметил, что привыкаю, думал, немедленно бросить. Как бы не так! Сразу получил одновременно и душевную боль, а к ней и тревожность, необъяснимые мышечные судороги, спазмы, жуткую бессонницу…
Стал теперь колоться уж только затем, чтобы не так ломало… Абстинентный синдром, называется.
… Валерий Иванович тяжело сглотнул слюну, потер ладонями заледеневшие щёки:
— Но это ещё не самое страшное. Мне же работать надо! Ведь к нам, в больницу, с пустяками крестьяне не ездили. Наездишься, пожалуй, за десять верст в телеге, на деревенской пузатой мохноногой лошаденке, по проселочной разбитой дороге. Которая суть просто просека в дремучем лесу. Так что уж если привезут… А я стою, помню, в залитом кровью халате, передо мной лежит на операционном столе девочка, которая в картофельную мялку попала (знаете, деревянная давилка такая с лошадиным приводом, для терки крахмала)… Смотрю я на багрово-кровавые лохмотья, которые у неё заместо ножек остались, и не знаю, что мне сейчас делать! Потому что я…. забыл! После проклятого укола я всё забыл!!
Валерий Иванович с силой ударил себя кулаком по лбу и глухо застонал…
— Уехал я в Москву. Чтобы соблазна не было, и доступа к опиатам, медицину бросил. Поломало тогда меня… Пластом лежал, вены себе грыз, под себя ходил. И поделом мне. Я-то, подлец, вот он. Выжил. А ребенка, мной фактически убитого, уж не вернешь…
— Что Господь не делает, всё к лучшему. Да ведь какая бы у неё в деревне жизнь-то была? Без ножек-то? — оплошно спросил о. Савва. — Ни мать ведь, ни работница. Лишний рот. Побираться, ползать куски собирать… Разве, ей в монастырь?
И с испугом увидел устремленный на него сквозь застилающие глаза слезы яростный взгляд Натальи Израилевны…
Глава восьмая. «С паровозами и туманами в набегающие поля…»
Тишина за Рогожской заставою… Впрочем, какая-то жуткая, неестественная для огромного столичного города тишина качалась и над заставою Абельмановской, и здесь, над заставой Крестьянскою… До девятнадцатого года именовавшейся Спасскою, и имевшей таможенный пост на Камер-Коллежском Валу.
Покрашенное облупившейся табельной желтой краской, с ампирными колоннами, зданьице заставы еще виднелось у трамвайного круга, где тихо шипели под водяной пылью дуговые фонари.
А дальше, вниз, к недавно убранному в камень берегу Москвы-реки, только антрацитово поблескивала лужами непролазная черная грязь. Среди тонких, как лезвия ножей, полупрозрачных туч воровской походкой пробирался серебристый, узкий, как финка, месяц.
Было тихо? Отнюдь. Среди низких одноэтажных домишек, в подслеповатых окошках которых не горело ни единого огонька, было просто таки мертвецки тихо! Тихо именно тем ознобным покоем, который только и бывает в ночных покойницких да ещё на старинных, заброшенных кладбищах.
Натка считала себя довольно храброй комсомолкой (да, по совести, таковой и действительно была!) но и ей вдруг стало не по себе.
Она робко просунула отчего-то озябшую руку под локоть Бекреневу и, близоруко щурясь, начала вместе с ним пробираться по разбитым торцам мостовой туда, где черным, точно вырезанным из засвеченной фотобумаги силуэтом высилась стройная трехъярусная колокольня, на фоне темно-синего неба, подсвеченного в стороне Центра оранжевым отблеском.
Там, вдали, звенели трамваи, гудели клаксонами автобусы и таксомоторы, нарядные зрители только направлялись в театральные фойе и в сверкающий среди зелени лампионами сад «Эрмитаж».
А здесь, буквально в двадцати минутах езды на трамвае от Яузских ворот, было безлюдье, запустение и…
Совсем рядом вдруг кто-то завыл — высоко, с переливами, тоскливо и жутко. Натка вздрогнула от испуга и еще крепче прижалась к горячему бедру Валерия Ивановича.
— Это ничего-с, это просто бродячая собачка! Ничего страшного! — утешил Натку семенивший след вслед за ними Савва Игнатьевич. — Ничего и никого страшного здесь нет. Ни единого душегубца-с…
И добрый старичок меленько захихикал.
«Ага, ни единого! Верно! — подумала Натка. — Кроме, Савва Игнатьевич, разве что тебя…»
Как он больных-то душил во время исповеди, а? А ведь на него и не подумаешь никогда. Милый такой человек…
Наконец они выбрались на небольшую площадь перед невысокой монастырской стеной. Под надвратной церковью со сбитыми крестами, в арке низких кованых ворот, слепо лил хиленький желтоватый свет заточенный в железную решетку фонарь.
Савва Игнатьевич поднял было руку, чтобы перекреститься, да остановил её на пол-дороге: