Вивальди
Шрифт:
— Пойдемте, — сказало бизе.
Сердце мое опять дернулось.
Все смотрели на меня выжидающе. Мне хотелось просто удрать. Но было нельзя. Я медленно вернулся к креслу, взял с него свою куртку. Прости, Петрович, задержусь. Мне придется с ней пойти. И не из любопытства, хотя было понятно — про «дедушку» здесь знают. Если разобраться, я разведал достаточно: он здесь, так пусть подполковник гонит сюда своих орлов.
Женщина в белом повернулась и пошла вглубь здания. Можно было рвануть к выходу, но я двинулся за ней.
Лифт! В двухэтажном
Поездка была короткой и неприятной. Женщина на меня не смотрела, и была абсолютно спокойна, что действовало мне на нервы, и так уже сильно перекрученные.
Я был смят и растерян, но убранство холла на втором этаже сумело меня поразить. Дубовые панели на стенах, фикусы в кадках и пальмы, медведи и стволы Шишкина на стене. Секретарша за столом с кремлевской лампой и черным страшным телефоном.
Меня попросили подождать «секундочку», я затравлено оглядывался. Секретарше я был неинтересен, она возилась со своим смартфоном, не все здесь было стилизацией.
Итак, что я скажу, когда меня спросят: зачем я пришел? Изначальная легенда развалена моей паникой. Новую убедительную мне сейчас не сочинить. Говорить правду? Я представил, как глупо будет выглядеть моя правда: сбитые женщины, наказанные милиционеры, подполковник, спрятавшийся в камере собственного РОВД…
И дверь в кабинет открылась.
Белая врачиха впустила меня внутрь и ушла.
Убранство кабинета продолжало по стилю то, что я видел в предбаннике. Пятидесятые годы. Это я заметил краем сознания, потому что главное внимание занял человек в кресле. Толстый мужчина в белом халате, с голым, заостренным кверху черепом. Края бровей опущены, нижняя губа выпячена.
— Присаживайтесь.
Я присел, но он не начал говорить. Значит, это моя обязанность. Два раза проглотив слюну, я начал:
— Мне бы хотелось увидеть Ипполита Игнатьевича Зыкова.
— Вы его родственник?
— Сосед.
— Ну хоть что-то.
Он хочет сказать, что рад моему приходу?
— Что с ним?
Хозяин кабинета поиграл бровями.
— Нарушение мозгового кровообращения.
— Когда это случилось?
— Четыре дня назад. Состояние сложное, есть угроза инсульта. Мы делаем все возможное.
Так. Что же еще спросить?
— А-а, к вам его привезли?
— Нет, это случилось здесь, в том самом кресле, в котором сидите вы.
Представляю себе, старик пришел ругаться, он был странный уже в тот день, когда я его привозил в здешнюю ментовку…
— А почему вы не сообщили в милицию?
Брови поднялись и опустились.
— С какой стати? Человеку стало плохо, мы уложили его в палату интенсивной терапии. Попытались связаться с родственниками. Но у него с собой практически не было документов.
— Он скандалил?
По тонким губам врача пробежала усмешка.
— Скандалил.
— Тут что-то не так. — Сказал я, хотя сначала собирался всего лишь подумать это.
— Что вы имеете в виду?
— У вас тут солидное, явно очень дорогое заведение, для чего вам тут держать, да еще в палате интенсивной терапии, нищего старика? Сколько это стоит в день?
— Триста долларов. Раньше было дороже.
— И вы хотите убедить меня, что так вы поступаете всегда, подбираете на дороге бомжей, и укладываете…
— Нет, не подбираем. Ипполит Игнатьевич все же не бомж. Но вы правы, тут случай особый.
— А-а.
— Мы с Ипполитом Игнатьевичем хорошо знакомы. Меня, кстати, зовут Модест Михайлович, я директор, и главный держатель акций этого предприятия.
Я опять сказал «а-а».
— Когда-то, давно, мы работали вместе с Ипполитом Игнатьевичем. В самом конце восьмидесятых. Я был ведущим инженером в разваливавшемся нашем институте. А он заместителем главного бухгалтера, председателем местного комитета, потом возглавлял какую-то ревизионную комиссию, я уж не помню, как это тогда называлось. Сколько он у меня крови тогда выпил. — Вдруг всем большим своим организмом вздохнул Модест Михайлович.
— Не понял.
— А чего тут не понимать. Назревала приватизация, акционирование, никто в этом ничего не соображал, а я соображал, или думал, что соображаю. Повел, что называется, за собой массы, меня выбрали руководителем на конкурсной основе, и вот теперь здесь мы имеем то, что имеем.
— А Ипполит Игнатьевич бился за справедливость?
— Ну, слава Богу, вы все понимаете. Не спорю, он истерически честный человек, чужой булавки не возьмет, но в определенные исторические моменты такие люди объективно превращаются в тормоз. Вредный, ржавый тормоз!
Директор опять вздохнул.
— Если бы вы знали, сколько он написал писем, сколько накликал проверок, лет шесть или восемь мы в основном занимались тем, что отбивались, доказывали, что мы не воры, не бандиты, не обираем вдов и сирот.
Он говорил просто, не позируя, без самодовольства и злости. Сказать, по правде, я даже где-то его понимал. Мне снова вспомнилась история с маминой стиральной машиной.
— Мы объективно не могли сохранить институт, ну не нужен он был тогда никому, да и сейчас о реанимации какой-то речь не идет. Все ценное оборудование стало уже хламом, контингент поменялся. Кто смог перестроиться, тот работает и зарабатывает. Тем, кто захотел уйти, мы выплатили какие-то, по тем временам реальные деньги. Заметьте, никто на нас не жаловался, не судился с нами, только Ипполит Игнатьевич. Но так же не бывает: один прав, а все остальные — сволочи!
Я подумал, что иногда бывает.
Модест Михайлович встал, и сделался коротконогим, квадратным человеком, халат доходил у него почти до пола. Формирование приязни к нему во мне приостановилось.
— И вот, обратите внимание, этот самый Ипполит Игнатьевич, считающий нас ворами и хапугами, является к нам с новым, каким-то совсем уж безумным скандалом, а мы, вместо того, чтобы тихо его выпроводить, сбросить в районную больницу, укладываем к себе, в палату, где каждый койко-день стоит десять тысяч рублей.