Владимир Ост
Шрифт:
Но где же находится город, куда бежать? Вова постарался успокоиться и стал тщательно осматривать пятачок, где собирал ирисы, пытаясь восстановить в памяти извилистый маршрут, проделанный им на корточках. После нескольких минут раздумий Вове показалось, что направление к дому найдено, и он понесся вперед.
Ливень, который дал ему значительную фору, вдруг, словно не в силах больше сдерживаться, грянул. И так грянул, что Вова сразу насквозь промок.
Бежать становилось все труднее. Причиной тому была не столько липнущая к телу, отяжелевшая одежда и раскисший, скользкий дерн, сколько неумолимо нарастающая уверенность в том, что он мчится не туда, куда надо.
Через некоторое время, которое показалось вечностью, совершенно обессилевший
Всхлипывая, Вова забрался в тесное помещение маленького дота, сел на валявшийся в углу полуразбитый деревянный ящик, выкрашенный в цвет хаки, затем прилег на него и под звуки дождя незаметно для себя уснул.
Когда он проснулся, было уже совсем темно.
Из дота Вова вышел в тоске. Было тошно даже подумать о том, как влетит ему от родителей, которые наверняка уже сходят с ума и ищут его по всей округе. Но это было не главное. Подлость ситуации состояла в другом: чтобы получить нагоняй, сопровождаемый серией тяжких подзатыльников, а возможно, и ударами куда ни попадя ремнем, ему еще предстояло хорошенько потрудиться – ведь надо было как-то найти дорогу и дойти до дома. И только в эту минуту ему наконец стало предельно ясно, что он действительно потерялся. Невдалеке послышался лай пробегавших мимо диких собак, который лишь добавил страху. Он замер и дождался, пока псы удалятся.
Ничто, ничто не могло подсказать ему верный путь к городу. От холода и отчаяния у него заболел живот, одеревенели ноги.
Однако Вова пересилил себя и решил все-таки попытаться сориентироваться. Он стал медленно, чтобы не услышали бездомные собаки, стая которых, возможно, была еще где-то рядом, обходить дот вокруг, и тут в прогале между двумя ближайшими сопками увидел огонек. Вова не смел верить глазам. Стараясь не топать и не шуршать травой, он поспешил на сопку. И какова же была его радость, когда с ее вершины ему открылся вид на вечерний Чойбалсан. Оказывается, все это время он был не так уж далеко от города! По-прежнему скользящими, бесшумными шагами Вова быстро пошел, почти побежал на огни.
Риэлтер Владимир Осташов открыл глаза – за тюлевыми занавесками, в кромешной тьме виднелись редкие светящиеся окна соседних домов. Он приподнялся в кровати. Насыщенный событиями первый день работы измотал его, но заснуть – видимо, из-за нервного перевозбуждения – никак не удавалось.
Он медленно спустил ноги на пол, так же медленно сел и, опершись локтями о колена, потер глаза, чтобы вернуться в реальность сквозь освеженные памятью картинки детства. Как далека теперь та весенняя степь! Когда все это было? Лет тринадцать назад. Больше, чем полжизни назад. Отца, кадрового офицера, тогда командировали в Монголию, и семья на три года поселилась в одном из бревенчатых домиков военного городка на окраине Чойбалсана. А куда делись те нежные ирисы? Никто не знает. Сохранился только детский рисунок, на котором выведенные акварелью фиолетовые цветы росли сквозь глазницы лежащего в траве черепа. Да, точно, это был череп с двумя фиолетовыми фонтанчиками, бьющими из глазниц. Как вспомнил Владимир, череп был изображен неуверенным простым карандашом и выглядел неподобающе весело. Рисунок он нарисовал в ночь после путешествия на монгольское кладбище: по окончании нешуточной трепки отец поставил его в угол и запретил трогаться с места до утра, но когда родители заснули, маленький Вова тихонько вышел из угла, взял карандаши и краски и, усевшись за стол на кухне, как мог поделился с бумагой своими впечатлениями от прошедшего дня.
Владимиру захотелось отыскать в шкафу коробку со своими детскими рисунками и просмотреть их, но было лень копошиться в шифоньере среди ночи. Он встал, нащупал во тьме на тумбочке пачку сигарет, зажигалку, не одеваясь, в трусах, вышел на балкон и закурил.
«Какого черта вдруг вспомнилось
Надо сказать, в последнее время Владимир вообще стал часто и с какой-то особой серьезностью задумываться о том, что такое смерть, о том, что остается на земле после ухода человека и какой смысл в связи этим имеет его собственная жизнь. Это началось несколько месяцев назад. Ни с того ни с сего он чуть ли не с отчаянием начал ощущать, что его покидает детская, ни на чем не основанная, аксиоматичная уверенность в собственном бессмертии. Ни малейших внешних поводов к тому вроде бы не возникало. Просто Осташов стал вдруг отчетливо понимать, что придет день (и нельзя исключать, что этот день может наступить уже завтра), и он исчезнет. Канет в никуда. И ничего в мире не изменится. На смену очередному утру, осознавал Владимир, как ни в чем не бывало придет полдень, затем настанет вечер, планета будет по-прежнему кружить вокруг Солнца – с одним лишь новым нюансом: в одном из бесчисленных городов на ее поверхности уже не окажется человека, которого зовут Владимир Осташов. Его тело, беспомощное тело превратится в останки и неотвратимо истлеет. Но гораздо раньше, чем это произойдет, – а именно в самый момент смерти – пропадут, словно и не было, улетучатся раз и навсегда его мысли, чувства, ощущения. И некому будет даже подумать эту самую мысль: «Вот меня и не стало». Это будет первая в его жизни (или смерти?) мысль, которой уже некуда прийти.
Конечно, раздумья о смерти не были диковинкой для Владимира, он и раньше осознавал конечность жизни. Впервые пугающие мысли стали приходить на ум еще в детстве, но тогда он чаще думал о смертности родителей, потому что был уверен, что они должны умереть раньше него. И ему становилось бесконечно жалко их. Иногда ночью, когда не спалось и его одолевали эти страхи, он вставал с кровати, подходил к спящим матери и отцу и тихонько гладил их по волосам. И на глаза его наворачивались слезы.
Позже, повзрослев, Владимир стал понимать, что никакой очередности в смертности не бывает – и стал страшиться неотвратимого ухода в никуда. Но отчего-то именно сегодня, именно сейчас его понимание собственной бренности стало вдруг бескомпромиссно чистым. И почти невыносимым.
Осташов прислонился к перилам балкона, глубоко затянулся и, подняв лицо к ночному небу, с силой, словно желая тем самым избавиться от угрюмых дум, выпустил струю дыма гаубично вверх. Густой клубящийся куст, выросший над ним в безветренном воздухе, несколько секунд постоял на месте, а затем медленно развеялся, и Владимиру вновь открылся вид на звездное небо. Оптимизма эта картина ему не добавила. Бесконечность космической пропасти с ее неизмеримыми масштабами, расстояниями и временами слишком наглядно иллюстрировала ничтожность человеческого существования.
В голове Осташова снова всплыл образ скифской мумии. Две с лишним тысячи лет назад, с унынием думал Владимир, этот парень носился на лошади по степям, охотился, воевал, кого-то любил, кого-то ненавидел, строил планы, красовался перед девчонками, татушку (наверно, модную по тем временам) себе на плече сделал, в общем – жил. А теперь осталось только засохшее тело. И это еще чудо, что оно сохранилось. С тех пор, как этот скиф умер, сотни миллионов людей появились на Земле и исчезли, и от них не осталось вообще ничего – даже нескольких связанных между собой молекул.