Владимир Ост
Шрифт:
А ведь и его, Осташова, уже сегодня могло бы на этом свете и не быть. Дорожная катастрофа, финка в случайной драке, кирпич с крыши, в конце концов, – да мало ли причин – и все, его нет. В принципе, подумал Владимир, можно считать себя несуществующим, начиная уже со следующей секунды, вот прямо сейчас. Какая разница для этих звезд в вышине, когда именно он умрет? Что секунда, что целый век – для вселенной без разницы. Не хватит никакой фантазии даже представить себе, насколько мизерное и жалкое значение для всего мироздания имеет его жизнь.
Как ни странно, от этой мысли ему неожиданно стало удивительно легко. Потому что вместе с ничтожностью жизни стали казаться бесконечно мелкими и связанные с ней переживания, заботы, страхи. Осташов вспомнил фирму
«Да, можно считать, что меня уже нет, – подумал Владимир. – Некоторые из моих школьных или институтских знакомых уже умерли, и я бы мог. Но я все-таки живу. Значит, можно считать, что моя жизнь – это уже вторая жизнь, и она совсем не связана с первой. Это просто такой подарок – вторая жизнь. И делай в ней все что хочешь!» Осташов при этой мысли как бы воспарил над собой. Увидел собственную персону со стороны. И что ему особенно понравилось, почувствовал себя невероятно обновленным и всесильным. Это было доселе совершенно неизвестное ему ощущение. Оказывается, можно вот так, без всякого эпического повода начать жить иначе, чем привык. Осташов почувствовал, что может ставить перед собой любые, самые смелые и грандиозные цели, и, главное, абсолютно никто не в состоянии помешать ему в их достижении. Было ощущение, что он, как герой сказки, вдруг узнал волшебное слово, которое открыло ему сказочную пещеру с несметными сокровищами. «Сезам» сработал – черпай ведром и трать направо и налево.
Оставалось только наметить, чего именно ему хотелось бы добиться. Чего? Да всего, чего угодно!
По некотором размышлении, однако, выяснилось, что с налету придумать по-настоящему достойные задачи не очень-то получается. Возникла проблема: на что конкретно израсходовать нежданно свалившееся на него богатство? К чему приложить свои феноменальные силы?
Владимир закурил вторую сигарету. Действительно, чего ему хочется больше всего? Денег? Деньги – это, конечно, хорошо. Но что такое деньги (по космическим масштабам)? Нет, это слишком мелко. Может быть, стать наконец знаменитым художником? Взять, и прямо с утра написать маслом какую-нибудь картину. Неважно, какую, главное – гениальную. Но уже в момент появления этой идеи он понял, что ее придется оставить. Около полугода назад он прекратил рисовать именно потому, что стало очевидно: он не знает, какие картины хочет писать. У него хорошо получались только виды старой Москвы. Улочки, подворотни, дворики, тупики. И никогда – люди. То есть он умел похоже и правильно – не придерешься – изображать человека. Но в его портретах всегда чего-то не хватало. Быть может, чего-то самого нужного, основного. И Осташов решил, что не будет больше трогать краски – пока не сообразит, чего он в жизни не понимает. То ли сам про это узнает, то ли люди каким-то образом невзначай подскажут или обстоятельства. Даже свои любимые улицы он перестал рисовать. Поскольку ему стало казаться, что, если уж по-честному, то и в улицах на его холстах тоже чего-то не достает. В общем, Владимир решил, что надо выждать время.
А если бы он мог прямо сейчас написать что-то супер-пупер, продолжил свои размышления Осташов, – что-то мирового класса? Ну и что? Ну завтра стал бы, предположим, крутой знаменитостью. И что? Сколько их, великих художников? Пруд пруди! И он будет одним из них. Всего лишь! И кроме того, как долго зрители смогут любоваться его произведениями? Тысячу лет? Три тысячи? А что будет с картинами через десять тысяч лет? Это же только холсты с красками, а не каменные скуотптуры. Конечно, к тому времени люди, возможно, придумают, как сохранять картины в течение тысячелетий. Придумали же, как сохранять тело Ленина. Но еще вопрос: будет ли его творчество интересно кому-то через десять, двадцать, пятьдесят тысяч лет? И будет ли вообще тогда существовать человечество?
Круг замыкался. Выходило, что на свете нет жизненных целей, достижение которых составило бы равноценную альтернативу самому факту жизни.
По спине Осташова пробежала дрожь. Впереди опять замаячил страх смерти, и Владимир поспешил освободиться из этого мысленного капкана. «Для начала можно бросить курить, я как раз давно хотел, – подумал Осташов. – Вот и новая, вторая жизнь – бросил курить. Просто так. Потому что захотелось. Потому что могу».
Он сделал последнюю затяжку, без сожаления вдавил окурок в пепельницу и вернулся в комнату.
Владимир чувствовал, что больше не в состоянии размышлять на эти темы: очень уж близки были его логические построения к черте, за которой вновь открывалась пропасть, полная леденящего страха и ужаса. «Какого черта, человеку дано осознавать все это? – подумал Владимир. – Растения и животные гораздо счастливее нас».
Глава 7. Ост
«Растения и животные счастливее нас, – продолжил свою мысль Владимир, – хотя они, наверное, думают о людях то же самое».
Он включил свет, присел на край кровати и огляделся, пытаясь найти себе какое-нибудь занятие.
Кроме узкой кровати, в его комнате находились платяной шкаф, письменный стол, на котором помещался маленький телевизор и аудиосистема, да еще потертый стул и большой стационарный мольберт в углу. Немудрящую обстановку, впрочем, скрашивали картины, в изобилии развешанные по стенам. В основном здесь висели полотна, написанные маслом, но попадались и акварели, и маленькие рисунки, выполненные углем, серебряным карандашом, пастелью и даже просто цветными карандашами.
Рядом с умело нарисованными портретами, пейзажами и натюрмортами соседствовали явно ученические работы, и объединяло эту разномастную домашнюю галерею, пожалуй, только одно – в нижнем углу каждой картины была подпись: «Ост». Подписываться таким образом Осташов придумал, еще будучи подростком, когда это слово навевало ему мечты о путешествиях и приключениях в духе историй Жюля Верна и Роберта Льюиса Стивенсона.
В последний раз свою трехбуквенную подпись Владимир вывел под портретом матери. На картине молодая женщина (Осташов рисовал ее по старой фотографии) была в светлом платье, с распущенными, ниспадающими на плечи и спину темными волосами; она сидела на мотоцикле, опираясь ногой о землю. Одной рукой женщина держалась за рукоятку руля (пальцы – на рычаге газа), а другой сжимала ключ, вставленный в скважину зажигания. Казалось, еще миг – и она заведет двигатель и укатит по проселочной дороге туда, куда был устремлен ее задорный взгляд – в солнечные да веселые просторы.
Картина далась легко, и вначале Осташову понравилась. Но очень скоро он вдруг взглянул на нее по-новому и чуть не выбросил.
С тех-то пор Владимир и разуверился в своих способностях и впал, как лягушка по осени, в творческий анабиоз.
Однако следует пояснить, что перед этим Осташов испытал еще одно серьезное разочарование. Неожиданно для себя он пришел к удручающему выводу: живопись в России никому не нужна.
В этом скорбном мнении о стране Осташов утвердился эмпирическим путем, когда пытался торговать своими картинами на рынке «Вернисаж», в Измайлово. Зимой он арендовал там стол с навесом и в течение месяца простоял в ряду между ядреной бабищей, продававшей матрешек, и хмурым типом, прилавок которого был завален военной амуницией советского образца.
Вообще-то, ярмарка не специализировалась на картинах, как таковых. В основном здесь продавали другое: сарафаны, пуховые платки, деревянные пасхальные яйца, новодельные под старину и восстановленные старые иконы, игрушки, патефоны, коромысла – словом, все, чем русская народная традиция, а также давнишняя советская и даже дореволюционная промышленность могли украсить быт. Что же до художников, то их жиденькая стайка кучковалась со своими произведениями в дальних рядах, куда не всякий покупатель забредал. Но Владимиру от дома до «Вернисажа» было рукой подать, и это обстоятельство стало решающим: вставать ни свет, ни заря, чтобы ездить куда-то дальше, было выше его сил.