Владимир Яхонтов
Шрифт:
Многие слова в этом письме наивны. «Арбатскую молодежь» Яхонтов клеймит так, будто готов похвастаться собственным пролетарским происхождением. Восклицанием «это не то!» он утешал себя, зализывал раны. Но в одном он прав — судьба будто посылала его то на одни, то на другие «курсы усовершенствования», и как-то само собой определялся момент, когда эти курсы пора было кончать.
Любимый Яхонтовым великий русский актер Михаил Чехов, подытоживая свой путь, сказал: «Если актер хочет усвоить технику своего искусства — он должен решиться на долгий и тяжелый труд; наградой за него будут: встреча с его
Случилось так, что очень скоро жизнь предложила Яхонтову выбор: за Мейерхольда или против него. Было это в обстоятельствах, требующих мужества. Личные обиды в таких случаях нередко играют роковую роль. Большой человеческой стойкости в характере Яхонтова не было. Но, может быть, есть еще такое понятие — «художественная стойкость»?
В 1928 году, когда Мейерхольд лечился за границей, кто-то пустил слух, что он не вернется. Репертуар театра подвергался резким нападкам. В Ленинграде был организован общегородской массовый диспут на тему «Должен ли существовать театр Мейерхольда».
И тут на трибуну Дворца труда неожиданно вышел Яхонтов. Неожиданно — потому что было известно, что от Мейерхольда он ушел, а, кроме того, на подобных собраниях Яхонтова никогда не видели. Он заметно волновался, лицо казалось совсем белым.
Он произнес страстную речь в защиту Мейерхольда. Он собрал все свои силы и сумел отделить личное от главного. Решалась судьба учителя, и в 1928 году он почувствовал себя способным повлиять на это решение.
Его речь звучала вдохновенной импровизацией, но ясно было, что он подготовил ее так же, как свои композиции — сочинил, выучил, обдумал каждую интонацию. Он исполнял эту речь подобно публицистическому спектаклю, ожидая немедленного и прямого отклика аудитории.
Он напомнил о том, что в эпоху военного коммунизма, когда зрители бегали греться в академические театры, а нарком просвещения Луначарский грудью отстаивал существование этих «феодальных твердынь», Мейерхольд со своей труппой в это время мерз в нетопленном помещении, работал в холоде, без денег, без дотации. Создатель театра, ставшего знаменем революции, разделял все трудности с теми, кто эту революцию совершал. Яхонтов говорил, что теперь, когда в театры пришел новый массовый зритель, когда театральная молодежь требует впечатлений, чтобы насытить живой художественный организм, необходимо проявить бережность к театру, который сам есть завоевание революции. Мейерхольду сейчас 55 лет, у него переутомленное сердце, «потому что в течение репетиций он сорок раз перебежит из зрительного зала на сцену и обратно». Общественное мнение должно остановить тех, кто мешает жить и работать художнику, отдающему свой талант революции… «Остановитесь!» — торжественно произнес Яхонтов последнее слово своей речи и простер руку над залом. Как уверяют очевидцы, зал встал.
Когда к столетию со дня рождения Мейерхольда в Бахрушинском музее готовилась выставка, стенограмму речи Яхонтова извлекли из архивного фонда и сделали к ней такую сноску-послесловие: «Театр Мейерхольда не был тогда закрыт. Он просуществовал еще до января 1938 года — почти десять лет, — создав много интересных спектаклей, вырастив большую группу учеников и последователей Мейерхольда и дав богатейший материал для многих режиссеров и театроведов в СССР и за границей
В творческой жизни мейерхольдовского театра Яхонтов больше не участвовал, в совместной работе с Мейерхольдом не сталкивался. Но факты театральной истории указывают на интересную параллель, возникшую и протянувшуюся на десятилетие.
Мейерхольд поставил гоголевского «Ревизора»; Яхонтов включил гоголевскую «Шинель» в свой «Петербург».
Мейерхольд в «Ревизоре» осветил не провинциальное захолустье, а всю Россию, до самых верхов; Яхонтов к «Шинели» присоединил «Медного всадника» и «Белые ночи», расширив, таким образом, социальный диапазон своего «Петербурга». Он унес с собой многое из стилистики Мейерхольда и мотивов его творчества: трагизм острых метафор, лирику нового века, глубокую и нервную, скрытую эксцентричностью форм.
Мейерхольд сражался за пьесы Маяковского, за его поэтическое слово на сцене; Яхонтов стал лучшим исполнителем стихов поэта.
Мейерхольд искал современное звучание грибоедовской комедии; Яхонтов сыграл «Горе от ума» дважды — первый раз в своем «Современнике», второй — за полгода до смерти.
Мейерхольд материалом для реформы оперного театра выбрал «Пиковую даму» Чайковского; Яхонтов в «Современнике» принялся за «Пиковую даму» Пушкина.
Мейерхольд в «Даме с камелиями» защитил и воспел женщину, которой торгуют в мире чистогана. Яхонтов за три года до этого сделал свою «Настасью Филипповну».
Мейерхольд поставил антимещанский «Мандат» Н. Эрдмана; Яхонтов неожиданно для всех сделал вечер Зощенко, к той же теме подойдя с другой стороны.
В этих параллелях и совпадениях не стоит указывать точные даты и нет смысла определять первенство. Речь идет о близости устремлений. Шла реальная, но и совместная жизнь в искусстве, движимая силой творческих индивидуальностей и тем, что называется «нравственным климатом времени».
…Прошло ровно двадцать лет, как Яхонтов ушел из театра Мейерхольда. В январе 1945 года, в зале имени Чайковского, построенном на месте бывшего ТИМА, он играл свою последнюю премьеру — новую редакцию «Горя от ума».
На генеральной репетиции режиссеры Е. Попова и С. Владимирский поднялись в осветительскую будку, чтобы установить свет. И — бывают же такие встречи — в будке сидел старый осветитель Театра Мейерхольда! Он помнил все — и как освещал фонтан в «Бубусе» и как вырубал свет, когда барон Фейервари взламывал сейф…
В осветительской будке сидели взволнованные люди, которых судьба далеко увела от их молодости, разбросала в разные стороны, а теперь вдруг соединила опять, на один спектакль. С головокружительной высоты они смотрели вниз и им казалось, что сквозь белоснежный мрамор прекрасного зала проступают знакомые кирпичные стены и вот-вот прозвучит знакомый удар гонга.
А на сцене ждал артист. Он стоял в строгом фраке, как когда-то в «Бубусе». Только не с паяльной лампой в руке, а со старинным канделябром. Он ждал, волнуясь, сосредоточенный, серьезный, не понимая, почему нет светового луча. Потом недоуменно произнес из роли Фамусова: «Где домовые? Где?» — и протянул вперед канделябр. «Я так разволновалась, — вспоминает Попова, — что перепутала фильтры. Старый осветитель помог мне найти лучом фигуру Яхонтова».
ГЛАВА ПЯТАЯ