Владимир Яхонтов
Шрифт:
«…Мейерхольд в процессе создания спектакля первенствующее значение придавал распределению ролей… Однако при первоначальном распределении ролей имени Гарина в будущей афише спектакля не было. На роль Чацкого был назначен Владимир Яхонтов, сыгравший перед тем эффектную роль салонного фата барона Фейервари в „Учителе Бубусе“. У Яхонтова была прекрасная внешность, золотистые волосы, отличные манеры, звучный красивый голос тенорового регистра и блестящее умение читать стихи. Пьеса-то ведь в стихах.
Выбор Мейерхольда казался понятным и оправданным. Но вот что произошло дальше…»
Тут Гладков ставит многоточие — распространенный интригующий знак в рассказе о театральных неожиданностях. Но могло ли вообще что-то быть дальше, если точно известно, что Яхонтов из театра уже два
«В начале декабря 1927 года начались первые читки-репетиции, — продолжает Гладков. — Мейерхольд сидел в очках, в красной феске, уткнувшись в экземпляр пьесы, что-то отмечал карандашом на полях, иногда задавал шепотом вопрос М. М. Кореневу, и казалось, что он слушает репетицию не очень внимательно и занят только композицией текста.
Но вот однажды он отодвинул книгу, написал на клочке бумаги несколько строк со своими характерными подчеркиваниями, сложил листок пополам, написал сверху: „Хесе. Совершенно секретно“ — передал его режиссеру-лаборанту Хесе Александровне Локшиной и снова уткнулся в книгу. Репетиция продолжалась.
Записка Мейерхольда сохранилась. Вот что в ней было:
„Хесе. Совершенно секретно.
Я знаю, что меня будут упрекать в пристрастии, но мне кажется, что только Гарин будет нашим Чацким: задорный мальчишка, а не „трибун“. В Яхонтове я боюсь „тенора“ в оперном смысле и „красавчика“, могущего конкурировать с Завадским [1] . Ах, тенора, черт бы их побрал!“
1
В сезоне 1924/25 года Ю. Завадский сыграл роль Чацкого на сцене Художественного театра. — Н. К.
Этот маленький кусочек бумаги перевернул всю работу над спектаклем… Но Мейерхольд еще что-то взвешивал и обдумывал. И вот, на одной из репетиций, когда Яхонтова почему-то не было, он сказал, чтобы Чацкого читал Гарин.
Актерские индивидуальности Яхонтова и Гарина настолько различны, что всем было ясно, что речь идет о принципиально новом решении образа Чацкого. Будучи умным человеком, понял это и Яхонтов и подал заявление об уходе из театра. Мейерхольд, против своего обыкновения, его не удерживал».
И все. Не сразу поймешь, где правда.
Но когда в ЦГАЛИ была внимательно просмотрена документация Театра имени Вс. Мейерхольда, все встало на свои места. И, как бывает иногда в истории, не потеряло от этого своего внутреннего драматизма. Даже приобрело еще больший.
Яхонтов действительно ушел из театра в декабре 1925 года. Начиная с января 1926 года он в списках труппы не значится. Однако, как выяснилось, в этом театре были обычными и конфликтные уходы и временные возвращения, которые не всегда оформлялись приказом. Тот же Гарин уходил и приходил, и Ильинский, и многие другие. И, кстати, не было у Мейерхольда обыкновения удерживать уходящих.
Яхонтов в 1925 году ушел не на время, а навсегда. Он не собирался возвращаться, и через два года его самостоятельный путь вполне определился. Но о том, насколько прочными были его внутренние связи с мейерхольдовским искусством, свидетельствует факт: уже открыв собственный театр «Современник», он опять заметался, узнав, что Мейерхольд будет ставить Грибоедова. Повторилась история с «Ревизором». Он не мог с собой справиться — ведь речь шла о пьесе, которую он знал наизусть, с первой до последней реплики, в которую давно был влюблен — не в одну роль, а в целую пьесу, как редко бывают влюблены актеры. Он услышал, что Мейерхольд предложил подавать заявки на роли и, смирив самолюбие, нарушив все свои планы, забыв обиды, опять (в который раз!) постучался в ту же дверь…
Вот они, эти актерские заявки, теперь в виде перенумерованных архивных страниц. Один листок бумаги исписан рукой Яхонтова, другой — Гарина.
«Прошу разрешения присутствовать на репетициях и пробовать себя в ролях, в которых режиссура найдет нужным меня занять. Э. Гарин».
«Хочу пробовать Чацкого, Загорецкого и Репетилова. Яхонтов».
Далее
В слове «трибун», которое пренебрежительно (рядом с «красавчиком», конкурирующим с Завадским) брошено было в адрес Яхонтова, слышится между тем и задетое самолюбие Мейерхольда. Дело в том, что этот термин («актер-трибун») был утвержден в работе над «Бубусом». Содержание термина не вполне соответствовало общепринятому значению слова «трибун», но Мейерхольду, не проявлявшему особой щепетильности в терминологии, важно было определить и отделить своего актера от школы «психологического натурализма».
Когда Яхонтов осенью 1925 года развил самостоятельную деятельность на стороне, в одной из первых же газетных статей по поводу его композиции «Ленин» прозвучало: «актер-трибун». В термин, таким образом, был вложен иной, чем у Мейерхольда (более прямой и ясный) смысл, и слово это с тех пор укрепилось за Яхонтовым. Отклики на «Бубуса», как и на многие мейерхольдовские спектакли, были разноречивы. Первую композицию Яхонтова все встретили восторженно — в статьях говорилось об огромном значении работы «актера-трибуна», о нужности его широким массам и т. д. Зная властный, ревнивый характер Мейерхольда, можно представить его реакцию.
Он готов был обсмеять, унизить не только актера, но и собственный термин. «Трибун», «красавчик», «тенор» — теперь все оказалось в одном ряду.
Яхонтов ушел из театра Мейерхольда. И это был последний театр, к которому, как через много лет признала Попова, «еще долго тянулось его сердце».
Из письма, написанного в конце 20-х годов:
«Вчера я возвращался на машине с „Большевика“ и вспомнил свое прошлое.
Сначала я поступил в школу Художественного театра. Я не учился, а молился Станиславскому. Не прошло и года, и я стал сомневаться в этом безраздельном самозабвении, в этом созерцательном интуитивном постижении образа, в этом пренебрежении к человеческому уму…
Я поступил в другую школу.
Здесь ученикам еще не дозволялось заглядывать туда, где Вахтангов „иронизировал“ над чистым переживанием (это даже происходило в другом помещении). В школе же ученики пока должны были по-прежнему переживать.
А я сразу взял и заглянул…
Как жаль, что Вахтангов умер.
Это был мастер и притом мастер великолепный, но он умер. От него сейчас, по всей вероятности, только череп и остался. Бедный Йорик, ибо Вахтангов, бесспорно, один из его учеников.
Куда же идти дальше? Продолжать дело Вахтангова? Но разве можно в театре продолжать „дело“? Искони повелось, что смерть актера — это наиболее печальная смерть — ничего от него не остается.
Подите — посмотрите сейчас „Турандот“.
Нет, нет! Продолжать нельзя! Ведь для них (как и для всех до сих пор в театре) „классовая борьба“, „социальная революция“ — пустой звук… А это был театр, где 90 % актеров князья да графы — арбатская молодежь. Что же продолжать? Ровным счетом ничего.
И вот передо мной новый храм. „Театр имени Всеволода Эмильевича Мейерхольда“. Революционный театр, созданный революцией, „нужный рабочей массе“ — я голову готов был сложить за Мейерхольда.
И только один год прошел и снова я в размышлении… Это не то!..»