Владимир Яхонтов
Шрифт:
Восстанавливая в памяти то, как вел себя Яхонтов на сцене, вспоминаешь глаза на «спокойном уровне горизонта», и то, как приковывал к себе этот взгляд, обращенный как бы в зал, и внутрь себя, и на картины, встающие за словами. Этот взгляд не был быстрым, искательным. В нем были замечательный покой и сосредоточенность. Двумя словами общее впечатление можно выразить так: духовный аристократизм.
Хотя тут возможны и уточнения. Например, такой внимательный исследователь актерского творчества, как А. П. Мацкин, считает, что «у искусства Яхонтова была высота духа, было сознание своей избранности, своей миссии, было презрение к черни в пушкинско-блоковском смысле, но все это вместе нельзя назвать аристократизмом. При всем внешнем дендизме
Не будем спорить, — отмечены некоторые важные грани личности, а духовность не подвергается сомнению. Прочее — дело вкуса и личного восприятия. Вернемся к Маяковскому.
На серьезное в его стихах Яхонтов часто набрасывал легкое покрывало иронии. Серьезное, впрочем, все равно прочитывалось. Совершенно неожиданно оно приоткрывалось в «Тамаре и Демоне», например. Это стихотворение Яхонтов читал очень по-мужски, сознавая силу этого обаяния — и своего и Маяковского.
Поэт попадает в плен Кавказа, всего, что «разит красотою нетроганной». Он вспоминает о царице Тамаре, представляет свою встречу с ней, ее гнев.
Яхонтов парировал не грубо, а иронически-надменно:
А мне начхать, царица вы или прачка!Грубое «начхать» произносилось с особым изыском. Маяковский и любуется царицей, и миролюбиво посмеивается, и охотно превращается в джентльмена:
…вы ж знаете как — под-ручку… любезно… — Сударыня!И вдруг все это — ирония, галантность, «игра» — все куда-то отступало. Яхонтов становился простым и откровенным:
Таким мне мерещился образ твой. Любви я заждался, мне 30 лет. Полюбим друг друга! Попросту.Просьба, предложение, но более всего — надежда на понимание. И высказана она с целомудренной простотой. Было понятно, что это, хоть и высказано в шутливом контексте и обращено к несуществующей Тамаре, — это серьезно и реально, как реально само чувство: заждался.
Но Яхонтов не допускал никакой чувствительности, тут же опять оборачивал все воображаемой идиллией.
История дальше уже не для книг. Я скромный, и я бастую…И финал, торжественный и веселый, как грузинское застолье (бывают же, в конце концов, счастливые, легкие минуты в жизни):
К нам Лермонтов сходит, презрев времена. Сияет — «Счастливая парочка!» Люблю я гостей — Бутылку вина!Широкий, истинно кавказский, красивый жест гостеприимства и милого, очаровательно короткого общения главы дома с его хозяйкой:
Налей гусару, Тамарочка!Шутка у Маяковского (давал понять артист) довольно часто — необходимая защита того, что по своей природе нежно и не защищено.
Идеал мужественности, хоть и подготовлен стилем и требованиями эпохи, но он не гарантия от реальных страданий и драм. «Все стало тяжелее и громаднее, потому и человек должен стать тверже», но Маяковскому,
Рассказывают, Маяковский однажды сделал замечание чтецу, исполнявшему при нем «Необыкновенное приключение», когда тот пропустил или сократил заглавие. «У меня заглавие входит конструктивной частью произносимого стихотворения», — сказал поэт. В этой фразе хотелось бы подчеркнуть слово — «произносимого».
Яхонтов выделял строгое слово «десантных» и монументальное звучание имен: «Советский Дагестан» и «Красная Абхазия». К тому, что десантные суда ночью на рейде могут разговаривать, он относился с полной верой и уважением. В исполнении была игра, и гораздо большая, чем в других стихах. Актер перевоплощался — то в один пароход, то в другой. И разговаривал их голосами, в этом дуэте играя ситуацию драматическую, извечную. Один голос был мужской, другой, в этом не было никакого сомнения, — женский. Перевоплощение производилось только голосом, но оно требовало максимальной сосредоточенности. Когда Яхонтов начинал, в зале воцарялась особая тишина, как перед опасным номером в цирке.
Уже название устанавливало тишину. В какой-то особой протяженности слов «на одесском рейде» возникала картина: ночь, море. Людей нет. Огромные бронированные тела судов чуть покачиваются на рейде —
то один моргнет (жест руки, поднятой открытой ладонью вверх, ладонь то сжимается, то разжимается), а то другой моргнет (тот же жест. Пауза.) Что сигналят? Напрягаю я морщины лба. Красный раз… угаснет, и зеленый… Может быть, любовная мольба. Может быть, ревнует, разозленный…Яхонтов ставил тут знак вопроса. Это спрашивал Маяковский. Мы видели его на берегу. Он один, задумался.
Вероятно, это исполнение так же поддается нотной записи, как песня Юродивого в «Борисе Годунове». Но подобная запись не передает поэзии звучания, а это было решающим.
Я устал, один по морю лазая, Подойди сюда и рядом стань…Кажется, это единственный случай, когда Яхонтов нарушал то, что у Маяковского называется «лесенкой». Тут была не лесенка, а точно воспроизведенный звук пароходного гудка, вернее, двух гудков, и потому строка распрямлялась и вытягивалась в ровную линию. В ответ низкому, ровно-тоскливому мужскому голосу чуть выше тоном звучало бесстрастное, надменное, женское: «Как-нибудь один-и-н живи и гре-е-ейся, я тепе-ерь по ма-а-чты влюблена-а в серый „Ко-минте-е-ерн“, трехтрубный кре-е-ейсер…».
И опять на низах: — «Все-е вы ба-а-абы трясогу-у-узки и ка-а-анальи…»
В финальной жалобе «Дагестана» («Здесь от скуки отсыреет и броня») последний звук в слове «броня» Яхонтов спускал на низы, уже несвойственные человеческому голосу, и заканчивал долгим, с закрытым ртом, «мычанием». Звук уходил за горизонт, в бесконечность, и таял где-то там, в воздухе. А Маяковский, кажется, вздохнув, еще раз оглядывал морскую даль и как-то устало, и в то же время эпически заключал, подбирая какие-то особые, «большие» слова: