Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий
Шрифт:
Зато Владимир Алексеевич Смоленский, тоже участник Гражданской войны, ставший впоследствии одним из самых популярных эмигрантских поэтов, был явно на своем месте. Его имидж «пьяного гения», не мешавший ему работать бухгалтером, его меланхолическая, благозвучная, но не особенно глубокая лирика — всё это идеально подходило к атмосфере русского Монпарнаса. Ходасевич любил Смоленского, легкого и тонкого человека, любил и его стихи, хотя его смущали их «некоторая напрасная красивость» и «налет какого-то тайного внутреннего благополучия, столь не идущего к неблагополучной его тематике» (статья «Наедине» в «Возрождении» за 8 июля 1938 года).
Особняком стоял Борис Юлианович Поплавский, поэт и прозаик, легендарная фигура русского Парижа 1930-х годов. Родившийся в 1903-м, покинувший Россию в 16 лет, он полностью
Поплавский в большей мере, чем другие молодые поэты-эмигранты, испытал влияние французского сюрреализма, хотя оно было сугубо односторонним, как и все такого рода воздействия у поэтов «Парижской ноты». Времена, когда Брюсов дружил с Рене Гилем, а Гумилёв общался с унанимистами, ушли в прошлое. Французские интеллектуалы, по большей части левые в своих политических взглядах, не хотели знать о том культурном движении, которое происходило у них под боком; если их и интересовала современная русская литература, то прежде всего советская. Русским эмигрантам удавалось войти в круг их интересов, только если они меняли язык и становились французскими писателями, как Артюр Адамов или Натали Саррот.
Счет имен молодых русско-парижских поэтов шел на десятки: вспомнить хотя бы Анну Присманову, ее мужа Александра Гингера, Виктора Мамченко, Вадима Андреева. Немало было и прозаиков. В 1926 году была предпринята первая попытка объединения: возник журнал «Новый дом», в редколлегию которого, наряду с Кнутом, Терапиано и Всеволодом Фохтом, на какое-то время вошла и Берберова. Молодым авторам удалось привлечь в свое издание мэтров (Ходасевич напечатал там статью «Заметы» о трагических судьбах русских писателей и стихотворение «Бедные рифмы»), но это оказалось роковым — старшие писатели, прежде всего Мережковские, оттеснили молодежь, использовав их журнал как свою трибуну. После третьего номера они и вовсе перехватили «Новый дом», переименовав его в «Новый корабль» и поручив редактирование своему молодому другу и секретарю Владимиру Злобину.
Вскоре настало время размежевания. Возникла группа «Перекресток», выпустившая в 1930 году два тома одноименного альманаха. Особенностью этой группы было то, что часть ее членов — Кнут, Смоленский, Терапиано, Юрий Мандельштам, Георгий Раевский (младший брат Оцупа) — находилась в Париже, а другая часть — Илья Голенищев-Кутузов, Алексей Дураков, Екатерина Таубер — в Белграде. Ходасевич хвалил этих авторов за «резкое отмежевание от людей, отравленных трупным ядом футуризма», но отмечал их зависимость от непосредственных предшественников. Эпигонство было проклятием второго поколения эмиграции, которое было и последним поколением Серебряного века. Впрочем, эта проблема стояла и перед их товарищами в метрополии. Источники подражания были отчасти теми же, отчасти другими; но и там,и здесьмолодежь оказывалась между Сциллой подражательства и Харибдой дикости, бескультурья. Формы, которые принимали эти опасности, были различны, разным было и соотношение между ними, и возможные способы реакции на них. Но было и общее.
Авторитет Ходасевича в русском литературном Париже трудно переоценить. Были, однако, группы и кружки, с которыми у него сложились отношения неприязненные. Что бы сам он ни говорил и ни писал, врагом его был не один только Куприн. Так, к 1926 году относится конфликт Ходасевича с представителями движения евразийцев. Это идейное течение, генетически связанное с поздним славянофильством, получило большое влияние в эмиграции в 1920-е годы. Евразийцы (князь Николай Трубецкой, Петр Сувчинский, Петр Савицкий) исходили из того, что «европейская культура не есть нечто абсолютное… а лишь создание ограниченной и определенной этнической или этнографической группы народов» [629] , что у России есть собственный исторический путь, что судьба русского народа тесно связана с судьбой его тюркских соседей по Восточно-Европейской равнине. В политическом смысле их целью было «идеократическое государство» со смешанной экономикой («система государственно-частного хозяйства»). В отношении большевистской идеологии евразийцы занимали позиции, близкие к сменовеховским.
629
Трубецкой Н.Наследие Чингисхана // Европа и человечество. М., 2000. С. 88–90.
В середине 1920-х годов к евразийскому движению примкнули критик князь Дмитрий Петрович Святополк-Мирский, сын царского министра внутренних дел (в 1904–1905 годах), поэт-царскосел, деникинский офицер, профессор Лондонского университета, сотрудник элиотовского журнала «Criterion» — на редкость богатая биография! В качестве евразийца Святополк-Мирский выступил инициатором издания альманаха «Версты». Соредакторами его были философ и музыковед Петр Сувчинский и Сергей Эфрон, также увлекшийся евразийством. На страницах первого номера «Верст» наряду с произведениями эмигрантских авторов (Цветаевой, Шестова, Ремизова) важное место занимали перепечатки ранее опубликованных произведений советских писателей (Пастернака, Сельвинского, Бабеля, Артема Веселого, Есенина). Критика была представлена, в частности, обзором вышедших номеров «Современных записок», принадлежавшим перу Святополк-Мирского. Авторов этого журнала бывший царскосел оценивал очень по-разному, но самые жесткие слова были сказаны именно о Ходасевиче: «маленький Баратынский из Подполья, любимый поэт всех, кто не любит поэзии» [630] .
630
Версты. 1926. № 1. С. 208.
Ходасевич поднял перчатку. В XXIX книге «Современных записок» появилась его резкая статья, озаглавленная «О „Верстах“». Начинается ответная рецензия во вполне «объективном» тоне:
«Евразийцы шумели немало, провозглашая свои „утверждения“. <…> Правда, в их новизне было много старого, в их настойчивой историософичности можно было найти немало историософистики, как в самом евразийстве — налет азиатства просто. <…> Но пожалуй, и в этих шатаниях и в недомолвках было кое-что ценно: они рождались из попыток найти новую, третью позицию, перенеся русскую проблему из области политики в область культуры. <…> Наряду с опасениями, на евразийство позволительно было возлагать и некоторые надежды.
Этим надеждам наносит тяжкий удар недавно явившийся в Париже журнал „Версты“».
Наносит удар — ибо евразийцы от историософии перешли к политике. Святополк-Мирский и его сподвижники часто говорят «о революции, как событии, полагающем острую грань между прошедшим и будущим России». Но что именно разумеют они под революцией? — спрашивает Ходасевич. Тут следуют примечательнейшие слова, перекликающиеся с его письмом Михаилу Карповичу от 7 апреля 1926 года:
«Была февральская революция. Ее полунезамечают „Версты“ вполне презрительно.
Была эпоха октября и военного коммунизма, соблазнившая многих… романтическою мечтою о великом сдвиге, о новой правде. <…> Но и к той страшной и соблазнительной революции никто из сотрудников „Верст“ тоже касательства не имел. Одни, как, напр<имер>, Марина Цветаева, имели мужество ненавидеть ее открыто, другие — тайно. Один из редакторов, С. Я. Эфрон, с нею сражался оружием. <…>
Настала та гнусность, которую даже лживый язык Ленина не осмелился назвать революцией, а нарек ей хамское имя Нэпа. Пришла пора, когда вчерашние революционеры и „подлинные“ чекисты засели в тресты, разделяясь без остатка на бездарных хозяйственников и талантливых воров; когда раздуватели мирового пожара стали в придворных ливреях являться к королям и в лакейских фраках — к банкирам. <…> когда остатки рабочих спаиваются рыковкой и расстреливаются за забастовки. <…>