Владыка Океана
Шрифт:
— Так, — сказал я тритону. — Нам с тобой, друг мой, нужно перестать спешить и волноваться. Пойдем-ка домой, у меня появилось желание кое-что проверить.
Тритон бы пополз по ступенькам вслед за мной, но я пожалел его лапки и взял его под мышку. Вящий демон, думал я, спускаясь. Как забавно, господа, если подумать! Ведь демон, в моем понятии — нечто такое громадное, адское, клубящееся, огнедышащее, неодолимое, а тут вдруг — тритончик, уморительное создание, раздвоенный язычок и глазки, как у краба.
Не слишком-то выдающиеся у меня способности по части ведьмовства, я бы сказал!
Но, с другой стороны, я
Я перехватил тритона поудобнее, чтобы видеть выражение его мордочки, и спросил:
— Дружище, скажи-ка мне, а у Эдмонда были способности к магии? Он, к примеру, мог вызвать вящего демона?
Тритон помотал головой отрицательно. И мне в лицо вдруг краска бросилась, даже стало жарко щекам. Вот как, значит, думаю. А может, все это не так уж и плохо? Во всяком случае, не так беспросветно, как мне до сих пор представлялось? Проклятие… ну да, это, конечно… но с другой стороны, я же получу и черный дар тоже. Могущество, силу и власть. Любовь Летиции. Такие возможности…
Я вспомнил эту восхитительную ночь. Ах, государи мои, кто не был любим русалкой в ее естественной стихии, тот вряд ли сумеет понять, насколько многим можно пожертвовать ради этого! Как она светилась сквозь воду! О, да что говорить!
Направление моих мыслей круто поменялось. Зачем я, собственно, вообще упираюсь и не желаю подчиниться неизбежному? Летиция так печется о моей душе, потому что любит меня, думал я не без удовольствия. И она же, нелепая девочка, готова ради собственной любви и такой эфемерной вещи, как добродетель, готова отказаться и от любви, и от меня, и от собственной жизни… К чему?
Нет, государи мои, я решил сделать ее счастливой, даже став ведьмаком. Что во мне изменится? Подумаешь, проклятие! Да и что за нелепость — богобоязненность русалки!
Мысли эти совершенно меня успокоили. Я направился к замку, чтобы поговорить с Летицией и успокоить ее. Мне стало весело — но вид кладбища около часовни меня как-то неприятно поразил.
Мерзавец Митч запер воротца, но я перемахнул через ограду и принялся рассматривать одинаковые могильные холмики под одинаковыми черными плитами. Надписи вогнали меня в тоску. "Добрые дети". Остров Добрых Детей. Откуда такой ненормальный обычай?
По датам на плите я определил могилу деда-ведьмака. Он прожил всего сорок семь. Могила решительно ничем не отличалась от прочих; ни кол в его тело никто не вбивал, ни сажал рядом с могильным камнем остролист или чеснок… Хотя, у них с бедным псевдодядюшкой Эдом, кажется, все вышло полюбовно…
С Эдом он, похоже, успел переговорить до смерти, размышлял я. Вероятно, приказал ему прибыть к смертному одру умирающего родственника. Перед смертью пообещал, что Эд станет волшебником, русалку ему представил… И сам велел похоронить себя так, под надписью "Доброе дитя".
Но — чье?!
Я стал сверять даты на камнях. Мои предки не отличались долгожительством; более пятидесяти семи никто из них не протянул. И тут меня ударило чудовищно странным фактом — я даже потряс головой, не веря собственным глазам.
Год смерти на каждой предыдущей плите соответствовал году рождения на каждой следующей. Дед умер в тот год, когда родился Эд — тридцать восемь лет назад?!
И разговаривал с Эдом перед смертью?! И дурацкую записку оставил новорожденный младенец?! Или — как?!
Мой тритон не умел говорить. Он только взобрался передними лапками ко мне на колени, когда я уселся на землю рядом с могилой Эда, и жалеючи, терся головой о мой локоть. Мне это мало помогло. Я чувствовал, что схожу с ума. Простейшие факты на этом проклятом острове не желали вязаться друг с другом в правильную цепь.
Я просидел так ужасно долго. Сначала мои мысли путались и сбивались в узлы, как некие тонкие, легко рвущиеся нити; потом в голове у меня появились какие-то проблески: я начал вспоминать все, что со мной произошло с тех самых пор, как на наш мейнский космодром приперся этот болван-нотариус.
И чем дольше и тщательнее я вспоминал, тем явственнее осознавал, что дело вовсе не в безумии фактов. Дело в том, что я не все знаю. От меня скрывают нечто очень принципиальное — и совершенно непонятное непосвященному.
Перед тем, как возвращаться в замок, я зашел в часовню, чтобы последний раз поставить свечку Богу. Часовня была заперта на висячий замок, но уж что умел делать мой вящий дух, так это отпирать запертые двери — замок так и остался висеть на петле, а дверь отворилась.
В часовне оказалось чрезвычайно затхло и пыльно. Насколько прелестной она выглядела снаружи, господа, настолько неухоженной и грязной оказалась внутри. Мне показалось, что ее не прибирали и не чистили священной утвари уже тысячу лет — такой там царил неуют. Предвечерний свет еле-еле брезжился сквозь мутные запыленные стекла. Паутина свисала с потолка пыльными клочьями, а все украшения и образа — очень древние, как я полагаю — пыль покрывала на два пальца, как толстое серое одеяло. Поп, отец Клейн, оказался вовсе не попом; он был обманщик, шарлатан и предатель в священническом облачении. Ни один поп в здравом уме не допустит такого безобразия в часовне своего прихода — к тому же кто угодно смог бы весьма легко определить, что тело бедного Эда тут не отпевали, конечно. Впрочем, еще бы! Как можно отпевать ведьмака в часовне, построенной для светлейшего Творца всего сущего? Мне даже представилась гадкая картина, как Митч и так называемый поп Клейн кладут мертвого Эда, который все еще немного похож на меня даже в смерти, на серый камень в подземном святилище, в выемку, сделанную специально для тела — нагого, наверное, расписанного кровью, тайными ведьминскими рунами по голому телу. Я просто-таки увидел, господа, как эти подонки служат какую-то гадкую службу Морскому Дьяволу, а три рыбы с удивленными глазами тупо смотрят на это сквозь стекло… Меня передернуло от омерзения.
И тут, государи мои, на меня вдруг нашел такой приступ благочестия, какого не бывало никогда в жизни! Я стащил с плеч эту шелковую тряпку, вышитую золотом, и принялся стряхивать ею пыль сначала со скульптур Божьих Вестников с крыльями чаек, а потом с лика самого Отца-Солнца, Создателя Жизни. Позолота на лучах, обрамлявших лик, выцвела и потускнела, но сам лик сохранился порядочно. О, друзья мои, мой Господь посмотрел на меня с доброй улыбкой, и я Ему улыбнулся и помолился единственной молитвой, которую помнил от маменьки: о ниспослании света на душу творения Его.