Влас Дорошевич
Шрифт:
— Разве собирается Петр Дмитриевич к святкам? — полюбопытствовал я.
— Он завсегда об эту пору для наблюдений приезжает. Материал собирает и новейшие течения жизни улавливает. Он теперича новейшее купечество живописует. Вот мы ему и покажем: какие мы есть просветители. Ты народу прямо скажи: кто согласен Шекспира смотреть, пусть живет. А не согласен, пусть убирается к черту. Нам невежественных элементов не нужно.
— Слушаю-с.
— Построил я им театр! — пояснил мне Федул Прохорыч. — Актеры из Москвы, которые без мест, играть ездят. Шекспир идет. И вот, видите, с какими затруднениями приходится просветительное дело делать. Дубьем их в театр надо гнать!
— Народ усталый, — вставил опять управляющий.
— Ну, ты
— Оно, конечно, который человек образованный, он и на Шекспире, может, отдохнет. А который необразованный, ему б на печи сподручнее.
— Ладно!.. Прохоров пьет?
— Так точно-с. Пьет. Я вам вот, Федул Прохорыч, про него объяснить хотел. Никакого сладу с ним нет. Пьян с утра до ночи, с работы уходит, всей фабрике соблазн. А станешь говорить — фертом этак подопрется, «я, — гыть, — гамлет дамский!»
— Не дамский, а датский! Сколько раз я тебе говорил?
— Виноват-с. Не нарочно! Перепутал!
— Прохоров, — пояснил мне Федул Прохорыч, — это у меня мастер-ткач. То есть он не столько ткач, сколько шекспировед. Первый шекспировед по всему ткацкому корпусу. Личность феноменальная. Память прямо дьявольская! Страницами наизусть катает. Пьяница горчайший. Из-за Шекспира только и держу. Для славы! Он теперь что учит?
— Ателу, мавру дикую. Ужасти, как страшно кричит!
— «Ателу»! — передразнил, по своему обыкновению, Федул Прохорыч. — Еще управляющий, а «Ателу», да еще «мавру» говоришь. Ты, Панкрат Данилов, когда Петр Дмитриевич Боборыкин фабрику обходить будет, помалкивай! Стыдобушка с тобой!
— Мне что ж! Мне с ними говорить не о чем!
— А зато Прохоровым мы господину романисту нос утрем! Нда-с! Пойдет ему из Шекспира ткач монологи катать — я думаю, Боборыкин об нем. не утерпят, роман напишут. Самородок. Только, я так думаю, сопьется этот самородок и в актеры пойдет!
— Куда ж ему больше! — подтвердил и управляющий. — Будет по балаганам ломаться!
— Ну, и черт с ним! В холодную его, чтоб Шекспира учил, запираешь?
— Запираем. Нешто он без этого может?
— То-то. Я даже так думаю для эффекта пустить, чтобы когда Петр Дмитриевич Боборыкин приедет, Прохорова не мастером, а простым ткачом пустить. Эффекту больше. Вот, мол, до каких недр на моей фабрике просвещенность дошла. Простые ткачи Шекспира наизусть знают! Штука!
Ну, а на бумагопрядильной кто у нас на Шекспире стоит?
— Там Малоешка Ефим, тоже мастер. Жалится очень. Времени, — говорит, — много уходит.
— Ништо! Скажи этому самому Малоешке: не будет Шекспира учить — из мастеров разжалую. Как же это возможно! В ткацком корпусе есть шекспировед, а в бумагопрядильном вдруг нет! Безобразие! А здорово ведь это выйдет?! — весь сияя, обратился ко мне Федул Прохорыч. — Бумагопрядильщик, Малоешка, — ведь и прозвище же! — и вдруг монолог «Короля Лира» махнет! Я думаю, рот Петр Дмитриевич разинет! Слава Тебе, Господи, в этом году начистоту дело поведем. На совесть торговать будем. Действительно, своих рабочих шекспироведов выставим!
— А разве в прошлом… — удивился я.
Федул Прохорыч только усмехнулся. Усмехнулся и Панкрат Данилыч.
Оба посмотрели друг на друга: «Сорвалось, мол, слово-то!»
— Ну, да уж что! — махнул рукой Федул Прохорыч. — Одно слово вылетело, — надоть все договаривать! Вам-то уж признаюсь. Не без греха в прошлом году было. А? Панкрат Данилыч? Говорить?
Управляющий только усмехнулся:
— Говорите, мол! Уж начали!
— Мы с Панкратом Петра Дмитриевича обошли маленько. Взаместо рабочего-то приват-доцента ему всучили!
Я даже на месте подпрыгнул.
— Как приват-доцента?!
— Так. неважный приват-доцентишка. Он даже и не приват-доцент, а хотел только приват-доцентом быть. Шлющий. Без дела путался. Из себя такой невзрачненький, бороденка мочалкой, — одно слово, огрызок! Подрядил я его за полтораста целковых. Панкрат его фабричным одел, словам кой-каким фабричным, терминам, обучил. Умываться не давали две недели. Совсем вышел фабричный. И фабричный-то из паршивеньких.
— Ну? Ну?
— Ну, приходит Петр Дмитриевич за «материалами» для романа на фабрику. Он, как Эмиль Золя, когда романы пишет, во все вникать любит. Я ему и говорю: «А вот, Петр Дмитриевич, не угодно ли с типиком интересным познакомиться? Может, и пригодится. Первый нашей фабричной библиотеки читатель!» — «Пфа! — говорит. — Интересно!» И пошел промежду них разговор. Приват-доцентишка-то ему так и чешет, так и чешет. Петр Дмитриевич даже глазки открыли…
— Вытаращили глазки, это точно-с! — подтвердил с улыбкой и управляющий.
— И ничего не говорят. Только слушают, А приват-доцентишка чешет, а он-то чешет! Я сзади Петра Дмитриевича ни жив ни мертв стою. «Ну, как, — думаю, — догадается?!» А сам-то ему, приват-доцентишке, на нос все указываю, на нос!
— Это зачем же?
— А чтоб нос рукавом вытирал, — на фабричного больше похоже! Разошелся мой приват-доцентишка, нос себе рукавом утирает, а сам-то Петру Дмитриевичу и о том и об этом. Петра Дмитриевича даже сомнение взяло. «Не ожидал, — говорит, — не ожидал, чтоб за то время, пока я по Италиям езжу, русский народ до того развился и такие фрукты дарить мог! Вижу, — говорит, — что читали вы много и сведений нахватали тьму. Ну, а позвольте вас спросить: это у вас что?» И на станок ткацкий указывает. «Станок!» — приват-доцентишка говорит. «А это?» — «А это челнок прозывается!» Панкрат Данилов, как я вам докладывал, его всей этой премудрости обучил. «А это что будет?» — «Основа!» Тут Петр Дмитриевич диву дался, слова эти на манжете записал. «Для романа, — говорит, — годится!» Оборачивается ко мне и говорит: «Мастер, должно быть, хороший?» Ну, а я-то рад, что не открылся. «Первеющий, — говорю, — мастер!» Обнял его тут Петр Дмитриевич, поцеловал, собственный портрет с надписью и полное собрание сочинений подарил. Потом еле на двух подводах привезли! Гололедица была, Петра Дмитриевича сочинения лошадям везти и невмоготу.
— Ну, и что ж из этого вышло?
— Что вышло? Стал Петр Дмитриевич после этого случая задумываться. Три дня мы тут жили — он фабричное дело во всей доскональности изучить хотел! Ходит он и задумывается. Я уж испугался даже, — думаю: «не случилось бы чего с человеком?» Не рад, что и затеял. Сами понимаете, человек нервный, и вдруг ему ткач про Дарвина! Долго ли тут! Стал уж тут я его разговаривать: «Охота, мол, вам, Петр Дмитриевич, об этаких пустяках думать? Между фабричными это зауряд! Все они Дарвина читали! Об этом даже и думать не стоит!» Не знал прямо, что делать. Хотел было даже во всем чистосердечно признаться, — потому, вижу, дело плохо: человек ошеломлен и от изумления с ним неладное творится! Да, спасибо, Петр Дмитриевич сам уста разверз. «О чем, — говорю, — вы все, Петр Дмитриевич?» — «А о том, — говорит вдруг, — что прогресс каков?! Давно ли я свою «Московскую легенду» писал, про то, как три купца ученую свинью слопали, — и вдруг теперь что вы наделали? Рабочие у вас Дарвина читают! А? Куда вы Россию двинули!» Да и ну меня целовать! Роман потом написал «Тягу», — и моего приват-доцентишку так в виде фабричного и выставил. А мне слава! Пошел по Москве трезвон! «Вон, какой у Пахомова рабочий выискался, — Боборыкин с него роман пишет!» Мне и лестно. И все бы хорошо, да приват-доцентишка замучил!
— Этот что?
— Получил свои полтораста по уговору, а пятьдесят еще выклянчил. Портрет Петра Дмитриевича с собственноручною надписью на стенку повесил, — кажется, еще что-то лестное для себя вписал. Книги, полное собрание сочинений, букинистам продал. А потом, что ни месяц, то пошел письма писать: «Пришлите, дескать, сто рублей заимообразно, а то в газетах опровержение напечатаю. что был я, приват-доцентишка, фабричным загримирован и вместе Петра Дмитриевича в обман вводил». Платил!