Вне закона
Шрифт:
Впрочем. Палий редко, крайне редко говаривал на политические темы. Свой отказ от подписи среди известных ученых под письмом, направленным против Андрея Дмитриевича Сахарова, он объяснил странно:
— Не могу опускаться до уровня черни. Крайне удивлен, что такие почтенные люди собрались в кучу и, забыв предназначение свое, завопили по-уличному: ату его! Неужто полностью растеряли достоинство?
Брежнева он вообще не принимал, называл его «юбилейщиком», однако по приглашениям на важные совещания ходил, а когда новый президент академии, избранный в семьдесят пятом году, которого Палий считал инженером, великолепнейшим инженером, но не столь уж великим ученым, задумал вручить Брежневу высшую награду академии — золотую медаль, Палий насмешливо бросил:
— Любит, однако, государь побрякушки.
Пожалуй, он это
Палий рассказывал Кедрачеву с усмешкой, как у старика правителя от тусклого блеска платинового медальона радостно вспыхнули глаза.
Да, конечно, он мог его поздравлять, мог обращаться за помощью, но внутренне Палий не принимал Брежнева, видя, однако, где-то за ним не до конца исчезнувшую тень усатого самодержца, перед которым так и не перестал трепетать. Тень эта внезапно оживала, покойный восхвалялся чуть ли не открыто, действия в Европе, да и не только в ней, бровастого правителя бывали порой так авантюрно решительны, что начинало снова пахнуть кровью.
Однажды Палий, вздохнув, сказал Кедрачеву:
— Эх, Владимир Петрович, запомните, дорогой, когда в Россиюшке жрать становится нечего, народ кормят реформами, обещая разные блага впереди. И что любопытно, мил душа, много находится доверчивых энтузиастов.
Странно, что все это Палий высказывал не кому-нибудь, а именно ему, Кедрачеву, ведь старик знал, что Владимир Петрович связан с Лубянкой, знал или догадывался. Однажды Иван Никифорович так и ляпнул:
— Да вы не смущайтесь, Владимир Петрович, я-то считаю — уж лучше вы, чем другой. При мне ведь всегда кто-нибудь был. Но об одном человеке я жалею, умнейший был, однако сам, мил душа, выкопал себе могилу.
Тогда Кедрачев не понимал, о ком идет речь, и только нынче узнал — речь шла об Эвере… Да, страшная, тяжкая судьба. Как, впрочем, и у Антона Михайловича Кенжетаева, хотя вот оказывается, что живет-то он под чужой фамилией, и давно живет. Обнаружилось это в одной из бумаг покойного Палия…
Ох, как не прост был Иван Никифорович, какие только нити не держал в руках, и не все, далеко не все узелки, завязанные им, распутаешь. Не так уж много было за ним реальных открытий, хотя считался основоположником не одного направления, — это и в учебниках есть, но направления эти, немалым количеством людей созданные, объединялись одним именем — Палий. И ничего не поделаешь. И за рубежом на любом конгрессе он встречался с почетом, к нему приходили ученые разных стран, считали за честь беседовать, и он принимал это как должное. Кедрачев без труда различил, что во время вольных бесед Иван Никифорович легко давал рекомендации тем или иным ученым страны, кого следует публиковать в престижных журналах, а кого надо бы и придержать, и к советам его прислушивались. Ведь настоящего-то ученого у нас признавали по количеству публикаций за рубежом, а не в своей стране; вот, мол, такой-то авторитет мирового значения, а этот — местный гений. Да, мало кто понимал, что степень значимости ученого частенько определял не кто-нибудь, а Палий, и тут никакие рекомендации академии не помогали. На каком-нибудь приеме подкатывал к Палию редактор всемирного журнала с толстой сигарой в зубах и будто мимоходом спрашивал: а вот такого-то вы знаете? Стоило Ивану Никифоровичу поморщиться пренебрежительно, как редактор благодарно кивал, и Кедрачев знал: названному ученому на страницы этого журнала не пробиться, на нем уже клеймо «чужака», хотя работа у того самого автора первоклассная.
Такая уж власть была у Палия. У себя дома она могла и пошатнуться, а вот в Европе или Америке имя его авторитетно и слово его в большой цене. В последние годы Палий выезжал редко, посылал Кедрачева, и там, за рубежом, Владимира Петровича принимали как посланника Палия и прислушивались к нему так же. Теперь и он мог, если нужно было, кое на кого бросить тень, а то и открыть пути в мир «большой науки». Мог. Однако же вот Кенжетаева упустил, не придавал Антону Михайловичу большого значения, а должен был, обязательно должен был держать его на контроле, ведь вот Палий в объединении единственный академик, Кенжетаев — член-корреспондент, а Кедрачев и равные ему — лишь доктора наук… Но так уж случилось, что Кенжетаев словно бы все время находился в стороне, в число приближенных Палия не входил, занимался своим сектором, читал в двух институтах лекции, ни в каких баталиях не участвовал.
И все же Кедрачеву неясно было, почему именно Кенжетаеву Палий решил передать объединение. Кенжетаев вовсе не походил на того человека, который — с точки зрения самого же Палия — может быть руководителем большого научного комплекса, которому все подчинено снизу доверху и который никогда не потерпит ни бунта, ни инакомыслия. Палий был вежлив, корректен, не повышал голоса, не опускался до угроз, но стоило ему бровью повести, как любой противник исчезал с его глаз; им отработаны были многочисленные методы, позволяющие ему без особой натуги убирать неугодных. А Кенжетаев виделся Кедрачеву человеком мягким, уязвимым, совсем иного стиля, чем сам Палий. Почему же он?.. Почему?..
Да разве можно это допустить? Конечно же, Ника права, только сам Кедрачев способен повести объединение, он знает все его закутки, знает, кто чем дышит, и способен с первых же дней дать практике реальные результаты, ведь их немало накопилось в резерве объединения. Стоит только двери распахнуть, и многие люди будут ему благодарны, даже начнут возносить его, и сразу откроется: Палий многое сдерживал намеренно, дабы никто не оказался по способностям выше его. А тут простор, тут — свобода, и время нынче такое. Ведь недаром поговаривали в объединении: вот в других институтах люди ничего не боятся, говорят открыто, там и выборы, и столкновение мнений, а у нас как молились на Палия, так и молятся.
Иван Никифорович об этих разговорах знал, относился к ним с насмешкой, а однажды высказался перед Кедрачевым:
— Однако же много у нас кликуш от демократии развелось. Ну, пусть пошумят. Когда шумят — это не страшно, это пары выпускают. Сколько на свете живу, все время речи слышу о демократии. Да о ней, пожалуй, толковать-то начали сразу после родового строя, а может быть, даже и до него… В академии вот выборы испокон веков. Только нет и быть не может таких выборов, чтобы ими управлять было нельзя, мил душа. Да и кого выбирают? Опять же — лидера, то есть некую единицу, который при любом контроле все же единственный будет держать реальную власть в руках. А в науке… в науке всегда должна быть фигура, несущая главную идею, все остальное уж работает на нее. Вот нынче фигур-то маловато стало, и поползло все в разные стороны. Куда без лидера общество-то двинется? Да никуда, застынет на месте. А кликуши-разоблачители? Ну, да пусть пошумят… Пусть…
И Кедрачев в душе соглашался с ним, Палий всегда оказывался прав. Конечно, он должен разгадать загадку завещания Палия, он и разгадает ее.
Кедрачев закончил бритье, нашел флакон с туалетной водой, обтер подбородок и вернулся в кабинетик. Было уже светло. Он выключил лампу, собрал документы, сложил их в сейф, заставил книгами, а нужную папочку взял с собой и направился к Нике в спальню.
Она лежала, обхватив подушку, прижавшись плотно к ней щекой, обнаженная, только одеяло было зажато меж ног; видимо, спала беспокойно — простыня скомкана. Он постоял, разглядывая ее; вот же — некрасивая, со складками на животе, а вызывала в нем такое желание, даже сейчас оно вспыхнуло в нем. Владимир Петрович присел на край кровати, провел рукой по щеке Ники, и она медленно открыла глаза, они были еще туманны, в них не отражалась пробудившаяся мысль; Ника бесстыдно потянулась, и тогда словно озарение вернулось к ней:
— Ты… прочел?
Она приподнялась на локте, заглядывая ему в глаза.
— Да. Вот это, — протянул он ей папочку, — очень важно, ты спрячь где-нибудь у себя. Лучше в Москве… Хорошо?
— Да-да. — Теперь она села, прикрылась одеялом. — Господи, какой у меня будет жуткий день. Припрется Ксюшка, грымза паршивая. Она еще не знает, что дачу отец мне оставил, а не ей, хотя она и старшая. Можешь представить, какой разразится скандал… Папа в свое время все для нее сделал. Сумел отправить вместе с муженьком почти на десять лет в Австрию, потом на четыре года в Нью-Йорк… Если кто и был рядом с отцом всю жизнь, то это я. А теперь начнется… «возня гиенья на костях гения». Ну, ничего, есть твердое завещание, заверенное нотариусом. Хотя я вовсе не исключаю, что Ксюшка затеет суд. Да черт с ней. — Она указала на папочку. — Тут важное?