Вне закона
Шрифт:
— Сдрейфили, вояки?
Он долго издевался над нами, то свирепея, то потешаясь, потом наконец объяснил, что танков около Кузьковичей и в помине не было: нас поверг в панику шум простой крестьянской подводы, катившей порожнем через обыкновенный мостик с настилом из некрепленых досок! Сам Кухарченко, оказывается, выскочил к мосту и сорвал злость на ни в чем не повинном хозяине подводы: в сердцах надавал безвинному селянину подзатыльников за то, что тот, сам того не ведая, разогнал партизанскую засаду.
На одном из партизан, из окруженцев, оставшихся с Кухарченко и избежавших позора, я увидел свою венгерку,
Досталось нам и от комиссара на разборе этой бесславной операции под царь-дубом. Правда, Полевой не упомянул о десантниках.
— Оружие, что пролежало без дела целый год, — с горечью сказал комиссар бывшим окруженцам и пленным, — мы с вами, товарищи, очистили от ржавчины. Но видать, за этот год бездействия и страха у нас у самих появилась ржавчина в сердце. У кого больше, у кого меньше — в зависимости от пережитых мытарств и крепости сердца. Пора, друзья, огнем выжечь эту ржавчину. Время не ждет. И еще хочу сказать: с конфискацией в деревнях военного имущества мы явно поторопились. Надо было сначала завоевать доверие населения, показать, доказать им, что мы настоящие партизаны. А мы поставили себя над народом…
Самсонов вскочил, сдержанно произнес:
— Хватит, комиссар! Не будем обсуждать командирские решения! Перейдем лучше к следующему вопросу…
После собрания под царь-дубом я прошмыгнул к ручью, разулся, опустил в студеную воду ушибленную ногу — опухоль еще не спала — и с полчаса сидел, раздумывая над пережитым позором. «Дон Кихот — так тот хоть ринулся на мельницы, а мы от телеги бежали!..» — казнил я себя.
Все же это был полезный урок: мы узнали, что самое страшное на войне — это страх. Надо как-то дисциплинировать свое воображение, держать его в узде — у Кухарченко, поди, вообще никакого воображения нет, вот ему и не померещились танки. Вновь решаю: скорее надо освоиться с нашим театром поенных действий — с деревней, чтобы не попадать впросак. И еще один вывод: правила «куда все, туда и я» не всегда следует придерживаться.
Приковыляв обратно в лагерь, я улегся на солнышке, за шалашами, укрылся плащ-палаткой от злорадно гудевших комаров и тотчас уснул — так измучил меня весь этот неудачный поход.
Чуток сон партизана: одним ухом он спит, другим слышит и просыпается от малейшего подозрительного шороха. Сну его не мешают говор и гогот бодрствующих друзей, но достаточно шепнуть «тревога» или «немцы», как он уже стоит на ногах, еще не понимая причины внезапного своего пробуждения, но уже с пальцем на спусковом крючке.
Лешке-атаману пришлось содрать с меня трофейное одеяло, чтобы заставить оторваться от снившегося мне кошмара школьных экзаменов. Мой вопрошающий взор вызвал взрывы смеха у столпившихся вокруг зубоскалов. Заикаясь от душившего его смеха, Кухарченко схватил и рывком поставил меня на ноги.
— Гильзы у него отберите! — провизжал дурным голосом Щелкунов, размазывая слезы по багровому лицу.
— Какие гильзы?
— Гильзы, которыми ведут счет убитым немцам, полицаям, старостам…
— Не храню. А в чем дело?
— Бургомистра Кулыпичей помнишь?
— Того, что мы с Колькой расстреляли? — не без гордости спросил я.
Кухарченко грохнулся наземь, забрыкал в воздухе ногами, схватился за живот, исходя истошным воем под исступленный хохот всех собравшихся.
— Бургомистр жив! — услышал я за спиной унылый голос и, обернувшись, увидел Барашкова, нахмуренного, красного, злого.
— Жив иуда и даже не ранен, окаянный! Пуля сквозь рубаху прошла, а он, артист, в обморок грохнулся.
— Воскрес иуда-бургомистр! Ой, не могу! — захлебывался Кухарченко.
— Жив?! — сказал я, удивляясь тому, что во мне поднималось, перебарывая конфузный стыд, чувство облегчения.
— Надо доконать его! — сказал Барашков. — Ты пойдешь со мной, Витька?
— Конечно! — Иного ответа и быть не могло.
Но «интеллигенток» во мне, видно, все еще жил. Это он радовался неожиданному известию, тому, что не обагрил я чистеньких рук своих человеческой кровью. Да, кровью какого-никакого, а все-таки человека…
В тот же вечер, взяв трех партизан-окруженцев, мы отправились в Кулыпичи. Остальные партизаны разбились на мелкие группы и вышли из лесу, чтобы выполнить приказ Самсонова: «Расчистить подлесные населенные пункты от фашистских пособников».
У знакомой пятистенки нас встретил нестройный залп из десятка автоматов и винтовок. Стреляли из окон, с чердака. Не задерживаясь, чтобы узнать, дома ли бургомистр, мы пустились в обратный путь с гораздо большей скоростью, чем влекла нас к Кулыпичам жажда мести. Пришлось утешиться тем, что поджидавшие нас в засаде немцы и полицаи «поживились» только ухом одного из сопровождавших нас партизан — пуля начисто срезала ему мочку.
— Не будешь уши развешивать! — грубовато шутили его товарищи, перевязывая на опушке голову раненого.
— Как же зовут нашего гостеприимного бургомистра? — спросил я, переводя дух после стремительного и безостановочного отступления к лесу.
— Тарелкин, безнадежным тоном ответил Барашков. — Вот гад! Засаду устроил! А знаешь, я бы теперь не стал дрейфить, не промахнулся бы.
«Ну и черт с ним, Тарелкиным! — подумал я. — Охота была руки пачкать!» Увы «Смерть Тарелкина» задерживалась.
Мы условились никому, кроме командира, не рассказывать о неудаче вторичного покушения на Тарелкина. Утром Барашков ходил мрачнее тучи: одним нам не удалось выполнить приказ командира. Все остальные группы расстреляли, разогнали или обезоружили местные власти и полицию в деревнях близ леса — в Больших и Малых Бовках, Краспице, Трилесье, Заболотье, Заполянье.
— Кухарченко вон пятерых полицаев прищучил, — горевал Барашков, — а мы все с этим Тарелкиным возимся! Вон даже Васька Боков и тот отличился: установил связь с группой Чернышевича за Проней. Теперь у нас есть связь с Москвой!
Мы стояли около штабного шалаша и с пронзительностью и уважением поглядывали на лошадь Бокова, на старую мою знакомую, чуть не увезшую меня в Пропойск. На этой вороной кобылке Боков, наш ленивый увалень, проделал около сотни километров по вражескому тылу, пробирался мимо немецко-полицейских гарнизонов, дважды переплыл через Проню. Сейчас бывшая колхозная, затем полицейская, а ныне партизанская кобылка стояла и скромно пощипывала травку, делая вид, будто ей неизвестно, какую роль сыграла она в развитии партизанского движения на Могилевщине.