Внутри, вовне
Шрифт:
— Не важно. Мы вышвырнем его вон. Скажем ему, чтобы пошел на поздний сеанс в кино.
Когда мы приехали в «Апрельский дом», у меня было четкое ощущение, что я делаю страшную ошибку, за которую мне придется дорого заплатить. Но противиться Боббиному натиску было абсолютно выше моих сил, и читатель, который этого не понимает, живет, должно быть, в совершенно другом мире, чем тот, в котором жил я.
— Знаешь, Срулик, — сказала Бобби, когда мы, сделав дело, лежали голые в постели и вяло обнимались, — а ведь насчет шмеля ты все-таки был не прав.
Мне показалось, что я ослышался. Я вообще в тот момент плохо соображал. И я спросил:
— Что? Какого шмеля?
— Ну
Я сел в постели и уставился на свою возлюбленную, которая лежала в лунном свете, как обнаженная маха. Задачу про шмеля мы не вспоминали уже, наверно, несколько месяцев. Я спросил, кто ей сказал про связь этой загадки с теорией относительности. Бобби ответила, что Эдди. По ее словам, Эдди в этих вопросах собаку съел, и он ей сказал, что мой ответ неверен. У этой задачи нет арифметического ответа. В этом вся закавыка. Суть в том, что задачу про шмеля можно правильно решить только с помощью теории относительности.
Многие читатели, возможно, и слыхом не слыхивали про эту каверзную задачу про шмеля, так что вот вам вкратце ее суть. Шмель летает взад и вперед между поездами, которые движутся навстречу друг другу. Поезда начинают двигаться, когда они находятся на расстоянии двадцати миль друг от друга, и каждый из поездов делает сорок миль в час. Скорость полета шмеля — шестьдесят миль в час. Сколько миль успеет пролететь шмель до того момента, когда поезда столкнутся и раздавят его?
Эту задачу принесла в гримуборную «Зимнего сада» одна из хористок. Реши гь ее никто не мог. Так что Бобби спросила меня, и я дал ей, как мне казалось, правильный ответ. Бобби пересказала его подругам в «Зимнем саду», но никто из них ничего не понял, и ее умного еврейского друга — выпускника Колумбийского университета — обозвали набитым дураком. И с тех пор я не слышал и не думал про этого шмеля — до этого критического момента.
— Послушай. Бобби, — сказал я, все еще плохо соображая. — Поезда начинают двигаться, когда между ними расстояние двадцать миль, так? Каждый из них движется со скоростью сорок миль в час. Правильно? То есть расстояние между поездами сокращается со скоростью восемьдесят миль в час. Значит, это расстояние уменьшится до нуля, когда поезда столкнутся друг с другом, — через пятнадцать минут. Верно? Стало быть, полет шмеля будет продолжаться пятнадцать минут. Пятнадцать минут — это четверть часа. Шмель летит со скоростью шестьдесят миль в час; одна четверть от шестидесяти миль это пятнадцать миль. Итак, поезда столкнутся, когда шмель успеет пролететь пятнадцать миль. Вот тебе ответ. Я уверен, что это правильно. Чтобы решить эту задачу, никакой Эйнштейн ни к черту не нужен.
— Перестань чертыхаться и повышать голос, — сказала Бобби Мне нужно свести тебя с Эдди, и пусть он сам тебе все объяснит. Я уверена, что он прав. Он все это обсудил с Эйнштейном, с которым он лично знаком: ты ведь знаешь, Эйнштейн сейчас в Принстоне. А теперь поцелуй меня.
Но я был в воинственном настроении, и я спросил Бобби, не сыграла ли она со мной злую шутку, уговорив меня прочесть «Пророка». Она удивилась. Конечно же, сказала она, «Пророк» — это гениальная глубокая книга, но Эдди предвидел, что я ее не пойму, потому что я еще чересчур молод. Тогда я спросил, что за пьесу пишет Эдди. Она стала вилять и отнекиваться: по ее словам, Эли взял с нее слово, что она мне ничего не расскажет, чтобы я не украл идею, так как Эдди считает, что все авторы радиопрограмм — известные плагиаторы.
— Но я думаю, эту идею ты не украдешь, потому что она слишком серьезная, — сказала Бобби. — Ладно, так и быть.
И она мне рассказала, что тема пьесы — это переселение душ. В пьесе действуют три великих человека, которые, в сущности, одна и та же личность: душа одного после смерти переселилась в тело другого, а потом в тело третьего. Эти великие люди — Наполеон, Эдгар Аллан По и Бикс Байдербек. Эдди надеется сам сыграть в этой пьесе, потому что эти три человека — его герои и в жизни.
Тут-то я все и понял. Наступила минута прозрения. Этот Эдди — может быть, очень хороший преподаватель вокала, в таких делах я ни бум-бум, но он, конечно, круглый идиот, это уж точно, и он сумел заморочить голову бедной Бобби своей заумной болтовней.
— Пошли, Бобби, — сказал я, — а то Питер скоро придет.
— Да, да, — радостно отозвалась Бобби, — я и маме обещала прийти не очень поздно. Срулик, нам надо бы делать это почаще.
И пока она одевалась, я с болью в сердце подумал, что я люблю эту девушку — люблю, как я никогда не полюблю Розалинду Гоппенштейн, — что из всех девушек, живущих на свете, я связан именно с ней неразрывными стальными тросами и что мне потребовалось обнаружить, какая она дурочка, чтобы твердо понять наконец, что я ее люблю. На этот раз стрела, поразившая мне печень, была отравленной.
Снежный февральский вечер.
Я уже несколько часов хожу по улицам. От «Апрельского дома» я прошел через белый от снега Центральный парк и повернул на юг, к Бродвею. Дважды я зашел в фойе театра, в котором выступает Бобби, чтобы посмотреть на ее фотографию и найти ее на снимке в массовой сцене.
Чтобы куда-то деваться, я иду к мюзик-холлу «Радио-Сити», где касса должна уже скоро закрыться. Я успеваю купить билет на последнее представление. Когда сорок танцовщиц выстраиваются в ряд и пляшут канкан, я вижу Бобби Уэбб, повторенную сорок раз и вскидывающую восемьдесят безукоризненных точеных ножек. Я не могу этого вынести. Я выхожу в фойе.
На душе у меня давно уже кошки скребут, и все из рук валится. Я почти не мог работать, и Питер, понимая мое состояние, в последнее время вкалывал за двоих. Он даже согласился на мое предложение съездить на неделю отдохнуть на Кубу, что ни на волос не помогло. После нескольких недель, в течение которых Бобби отчаянно металась между мной и человеком, который лично знаком с Эйнштейном, я превратился в тупую развалину. И, чтобы покончить с этой мукой, я написал ей письмо с ультиматумом. Она не ответила. Она молчит уже третью неделю.
В нелепо разукрашенном фойе «Радио-Сити» я почти один. И вот я слышу у себя в мозгу голос: «Я знаю, где она. И я сейчас туда пойду. Это будет худшее испытание в моей жизни, но я должен туда пойти». И пусть никто мне не говорит, что не бывает такой вещи, как предчувствие. Кстати, с того самого дня я никогда больше не бывал в мюзик-холле «Радио Сити».
Бобби таращится на меня, словно перед ней привидение. Наверно, так я и выгляжу — с выпученными глазами, под которыми синие круги, и открытым ртом, в пальто и шляпе, обсыпанных снегом, выкатившийся из пурги в теплое, светлое помещение. Бобби сидит на высоком табурете рядом с человеком, который лично знаком с Эйнштейном, в маленьком, неуютном баре бродвейского отеля, в котором он живет.