Во славу русскую
Шрифт:
Сердечные дела Павла Демидова устроены были без драм вроде пистолетных ранений, прозаично и не слишком romantische. Женился он по искренней любви на отчаянно прекрасной шведке Еве Авроре Шарлотте Шернваль, которой пылкий Евгений Баратынский посвятил стихи:
Выдь, дохни нам упоеньем,Соимённица зари;Всех румяным появленьемОживи и озари!
В замужестве Ева Аврора страсти не проявила, пеняла «друга Павлушу» за чрезмерную тучность и непременно жаловалась на головную боль да женские напасти на пороге опочивальни. Демидов страдал, краснел и терпел. А нерастраченные силы пустил в народное ополчение родного края, объяснив местным офицерам Вышнего Благочиния,
Я кусал локти, что ничем пособить не могу. Не повезло России, был бы попаданец инженером-конструктором или фантом истории техники, давал бы дельные советы. Мой совет адресовался лишь самому себе: не лезь туда, где ничего не понимаешь.
А в чём я понимал, кроме как в искусстве отнимать жизнь на войне? Да только в противоположности его — в медицине. Задержавшись на Урале, я уговорил Демидова учредить лабораторию по изучению чахотки, о чём мечтал в Соединённых Штатах, но там так и не принялся за дело.
При всей тяге к прогрессу Павел содержал рабочих в условиях скверных — как и везде в девятнадцатом веке. Лёгочные хвори косили их как селяне рожь в уборочную. Понимая, что победить туберкулёз возможно только при вакцинации новорождённых и оздоровительных мерах в масштабе всего государства, что при Пестеле невозможно, я поставил себе малую цель: выделить вакцину против палочки Коха, здесь ещё не открытой.
Опытовым материалом Нижний Тагил снабжал меня вдосталь: трупами свежеумерших от чахотки, мокротой с кровью. Сложнее было с крупным рогатым скотом, тяжело здесь выживавшим и от того дорогим. Насколько мне помнилось, в качестве основы нужна была бычья туберкулёзная палочка, только из неё можно получить вакцину, для человека неопасную.
Но рано или поздно мне уезжать, сотни опытов — не осилить. Демидов решил мой вопрос с помощниками крайне просто, отправив ко мне в обучение пару выпускников местной гимназии из небогатых семей, где были случаи смерти от чахотки, и положив им жалование. Юношей не надо было убеждать, что дело важное. А уж микроскопами и прочим оборудованием, для опытов необходимым, местные умельцы меня обеспечили. Всё же мы трудились там, где собраны самые рукастые мастеровые России.
Общаясь накоротке с верховным фюрером, Александр Павлович Строганов убедился, что камрад Пауль весьма и весьма жаждал народной любви, убеждал себя и соратников в своей изрядной популярности у обывателей и особенно у бывших крепостных. Теперь же, весной двадцать седьмого, счёл народ неблагодарным, не оценившим, что во имя его блага новый государь положил на алтарь душу свою. Разочаровавшись в признании подданных, хер Пауль ожесточился и стал приговаривать, обращаясь к россиянам: коли не понимаете счастия своего — вам же хуже.
По мере того, как зачастили сообщения о бунтах в губерниях, фюрер заметался в сомнениях.
Как-то Строганов, от раны оправившийся, прошествовал в свой кабинет на Лубянке мимо толпы просителей у приёмной. Средь привычных родственников арестантов, чающих вымолить смягчение участи для своих присных, Александр Павлович вдруг увидел хорошо знакомое лицо военного врача и героя войны Михаила Андреевича, фамилию коего запамятовал. У ног эскулапа отирался худой мелкий отрок с испуганным выраженьем на лице. Не успел доктор выразить, как водится, искреннее почтение и прочая и прочая, как его прервали самым решительным образом. Коридоры Благочиния огласилось выкриками на русском и немецком языках, предвещавшими появление грозной фигуры. Солдаты сдвинули просителей в сторону; Пауль Пестель в раздражении крайнем влетел в приёмную, подхватил обер-фюрера под локоть и увлёк его в кабинет, с силой хлопнув дверью. От удара она вновь открылась, её и затворить никто не решился — раз великий вождь так поступил, не гоже менять.
— Бунт! Всюду бунт! Заговоры… Крамола…
Из сумбурных речей Государя Строганов уяснил следующее. В Георгиевский дворец проник некий обыватель с флягой лампадного масла, которое объяснил для наполнения ламп в местах, свечами не освещаемых. Обыскав его и оружия не найдя, охрана пустила беспрепятственно. Близ резиденции вождя тот облился и поджог себя, до того написав на стене «сатрапъ». Смерть его была мучительной.
— Безумец, — только и сказал Строганов.
— Натюрлих! Но не только, партайгеноссе Алекс. Смутьян в мою душу плюнул, свою навеки сгубил в геенне огненной. Грех смертный, несмываемый, неискупаемый. Да и как искупит — помер он.
— На всё воля Божья.
— Мелко смотришь, друг, — вождя натурально колотила дрожь. Приговоры с повешеньем он утверждал недрогнувшей рукой, а обгорелая тушка в обрамлении чёрного пятна, наполнившая коридор смрадом горелого мяса, взволновала его изрядно. — Не может человек, в Бога верующий, сам себя порешить. Это Божий промысел — когда жизнь дать, когда отнять. Самоубийца равен Богу! Стало быть, в Бога нашего, в Господа Иисуса Христа он не веровал! Атеист проклятый! Однако же верно всё — как мог до сих пор атеист знать, что нет Бога и не убить себя тотчас же? Ежели не себя, то соседа или старуху-процентщицу. Как иначе докажет — тварь ли я дрожащая или право имею?
Строганов принял вид, что участливо внемлет. Сквозь приоткрытую дверь в приёмную проглядывали смятенные лица граждан, впервые услыхавшие подобные речи фюрера. Сын доктора замер истуканом, не смея шевельнуться. Меж тем глава державы продолжил вещать, в страхе вернуться в Георгиевский, пропахший палёным человечьим мясом.
— У нас православие; наш народ велик и прекрасен потому, что он верует, и потому, что у него есть православие. Я верую в Россию, я верую в её православие… Я верую в тело Христово… Я верую, что новое пришествие совершится в России… Я верую… — Пестель захлебнулся криком, отдышался и продолжил, развернувшись в ином направлении. — Если пищи будет мало, и никакой наукой не достанешь ни пищи, ни топлива, а человечество увеличится, тогда надо остановить размножение. Теперь посмотрите: если вы верите, что Бог непосредственно имеет с человеком сношение, — то тогда, предавшись христианству, вы никогда не примиритесь с чувством сжигания младенцев. Вот вам совсем другая нравственность.
— Поясните, государь, — Строганов обмакнул перо в чернильницу, — стало быть, в текущем, тысяча осемьсот двадцать седьмом году мы сжиганье лишних младенцев из планов вычёркиваем?
— Да! — Пестель успокоился, выговорившись, и втянул носом воздух, будто жирный смрад мог донестись сюда из Георгиевского. — Надо думать, убрали и проветрили уже. Ауфидерзейн, камарад.
После фюрера Строганов тоже проветрил, затем зазвал врача с отроком, остальных велел гнать прочь. Военный врач Михаил Андреевич приготовил surprise — он не на Благочиние сетовал, а на супругу.