Во славу русскую
Шрифт:
— И ваши тоже… Платон Сергеевич, — молодой граф впервые нашёлся как обратиться к человеку, формально считающемуся родителем. — Мои сестры — ваши дочери. Они приехали поддержать маму, да и к Ивану Фёдоровичу относились со всевозможным почтением.
— Князь заслуживал того, — согласился невольный виновник его кончины.
— Да. Но меня не любил, — на лицо Володи легла печать непримиримости. Было, за что он не мог простить даже покойного отчима. — Считал великой несправедливостью: Фёдор умер, а я жив. Понимал, наверное, нелепость этой обиды, но ничего поделать не мог. И мама знала, оттого не
Владимир смог увести маму из родственного круга только через час и практически прибегнув к обману; введя в беседку, неслышно удалился, чем проявил несвойственную молодым годам деликатность, за что я был ему искренне благодарен.
— Господи!
Усталые от слёз глаза снова увлажнились. В них смешалась тысяча чувств. Толком не понять каких именно — радость, что увидела меня, давно похороненного, живым, смятение неожиданности, горечь от страшного вида лица и множество других, коих не разберёт самый искушённый специалист по физиогномике. А слова прозвучали и вовсе неожиданные.
— Боже, ты видел меня молодой… Я такая старая!
Потом мы долго говорили наперебой, не в силах прикоснуться друг к другу даже через кожу перчаток. Лишь некоторое время спустя она тихонько тронула пальчиками мою щеку чуть ниже чёрного бархата наглазной повязки.
— Ты страдал! А я не могла тебе помочь, даже не была рядом. Мой грех — зачем смирилась? Знала же, что останки не распознаны, хотела же нарочно ехать в Крым, в Стамбул, узнавать о раненых, пленных, не просто лелеять надежду — искать. Не поехала… Как всё получилось бы проще! Но почему же ты предпочёл резигнацию (27)?
(27) От латинского resignatio — покорность судьбе, отказ от активных действий.
Я вдруг почувствовал, что все мои резоны — не причинять беспокойства и не рушить благопристойное существование — глупы, надуманны и нелепы. А главное, что осознать это должен был много лет назад, в весенний пасхальный день, когда впервые увидел Грушу в роли княгини Паскевич. Чудовищная ошибка отняла у нас множество лет. Конечно, жизнь не закончилась, и даже сейчас Аграфена Юрьевна удивительно сумела сохранить себя и готова состязаться с сорокалетними, но…
К ней первой вернулся рассудок, способность ставить практические вопросы.
— Ты будешь открываться всем?
— Нет пока. Я обещал Володе. Он уже носитель титула и, как видно, им дорожит.
— Да. Его безотцовщина — единственное, что имею право ставить тебе в упрёк. Себе гораздо больше. Ну чего стоило ещё обождать! Ведь чувствовала, что не так всё просто.
— Пустое об этом говорить. Теперь мы можем быть вместе.
— Нет! — Юлия даже чуть оттолкнула его кулачками в грудь. — По законам и обычаям, я на год в трауре как княгиня Паскевич. Во второй раз вдова…
— То есть ждать. Впрочем, я и так ждал столько лет. Жестокая ирония судьбы.
— Как теперь зовут вас, граф? — впервые в её голосе мелькнуло нечто похожее на иронию.
— По паспорту — мещанин Трошкин Александр Порфирьевич.
— Фамилия...
— Не аристократическая, верно? Мне предлагали недорогое поместье в Италии, с титулом князя Сан-Донато. Подойдёт? Тогда после траура вдова Паскевич может венчаться с итальянским князем, а жить будем за границей.
— Увы. Я не могу с тобой идти ни в церковь, ни в костёл, ибо венчаны мы перед Богом, — губы, не утратившие ещё яркость, тронула улыбка. Потом она повторила слова сына, только теперь они прозвучали мажорно, а не как отречение отпрыска от отца. — Сela ne tire pas `a consequence. Мы что-нибудь придумаем. Главное, что ты жив.
Она упорхнула, авантажная даже в траурном уборе, исполнять обязанности вдовы, внезапно переставшей кручиниться. Я проводил сына на вокзал. Мне показалось, что в глазах Владимира, ставшего на подножку и обернувшегося, мелькнула какая-то искра. Словно он вздумал что-то сказать и промолчал.
Я пару раз и ненадолго встретился с Грушей, затем уехал, обещая скоро вернуться. На этот раз сдержал слово.
***
Казалось бы, жестокая расправа над венгерскими восставшими в 1849 году надолго вернула спокойствие и мир в Европу. Ценой жизни тысяч спасены были миллионы. Но русский успех, за который либеральные круги обозвали империю «европейским жандармом», кое-кому не понравился. Он послужил последней каплей; с неё и пошло скатывание к новой войне, на первых порах невидное глазу.
Британская империя неожиданно и весьма рьяно бросилась улучшать отношения с османами. Вдруг резко повысились ассигнования по военному и военно-морскому ведомству. В России зашевелились их эмиссары, сманивая за любые, даже самые неприличные суммы специалистов по современной паровой технике на острова. Буквально через год военный атташе российского посольства в Лондоне сообщил, что британцы наладили выпуск бронеходов, не уступающих воевавшим под Варшавой и Кёнигсбергом, называя их armored vehicles.
Сухопутная армия закончила переход исключительно на нарезное оружие, солдаты получили магазинные винтовки с продольным затвором, офицеры и унтеры — револьверы. Флот оделся в железную обшивку. Старые корабли вывели из строя, у новых сплошь паровые машины от тысячи сил и более, орудийные палубы сменились башнями и казематами. Общее число стволов сократилось, зато увеличились скорострельность и дальнобойность.
Вскоре Европа загудела словно улей: ради какой будущей войны тратятся столь огромные средства, и парламент отпускает их недрогнувшей рукой? Загадка разрешилась, когда в адрес Российской империи посыпались ультиматумы. Англичане потребовали сократить флот в Балтике и на Чёрном море, подтвердить отчуждение Бессарабии на веки вечные…
— А ясак как татарам платить не нужно? — спросил Александр II, прочитав очередное послание, выдержанное едва на грани приличий. — Эх, стервецы, ничем ведь конкретным не грозят, пугают только — «оставляем за собой право принять адекватные меры».
Он повернул голову к премьер-министру Александру Строганову, явившемуся из в Питер из Москвы на доклад государю.
— Ответь им, Александр Павлович, что согласны, только пусть и Британия «адекватными мерами» не побрезгует. Мы часть кораблей распилим, чай и Роял Нави половину своих утопит, — царь насладился выражением лёгкого ужаса на лице премьера и расхохотался. — Шучу! Нам не война нужна, а время. Торгуйся, твоё сиятельство. Коли мы от флота откажемся, что нас ждёт?