Во славу русскую
Шрифт:
— Это мой дом! И я прикажу спустить вас с лестницы!
После сказанных в запале слов я снова не сдержался, как в венском дворце, и уронил необратимое, не оставив выбора Паскевичу.
— Прискорбно, князь, что вы более не способны ни на что иное, кроме как кликнуть слуг.
— Тогда… Тогда оставьте ваш адрес. Я пришлю секунданта договориться о времени и месте.
— Дворянин будет стреляться с безродным обывателем Трошкиным? — начиная сознавать абсурдность ситуации, я сделал неуклюжую попытку изменить её и не преуспел.
— Вы, кажется, решили возродиться графом. Что
— Нет. И всё равно увижу Аграфену Юрьевну. И детей.
— Именно поэтому я застрелю вас завтра. Убирайтесь!
Запахнув полу халата, расхристанного словно расстёгнутая шинель на ветру, князь удалился, стремительно шаркая домашними туфлями, можно сказать — с неприличной для его возраста скоростью.
Мы стрелялись на рассвете, на левом берегу реки Сож. Формальные слова о примирении, сказанные для проформы скороговоркой, едва умолкли, как Паскевич крикнул: и речи не идёт, командуйте начало. С благородной дистанции в двадцать шагов он первым кинулся к барьеру. Я отвёл пистолет, отказываясь спешить с выстрелом, не повернулся боком, не прикрылся оружием.
— Забрали у меня семью — мало? Нужна моя жизнь? Извольте!
Князь вскинул пистолет, дрожащий в неверной руке. Смертоносный свинец поразил лишь кусты. Паскевич чуть не взвыл от злости.
Я, избавленный турецкой раной от нужды щурить один глаз, спокойно прицелился в переносицу фельдмаршала. Палец мягко потянул спуск; в последний миг чуть приподнял ствол. Фуражка слетела на землю, пробитая пулей, за ней упал и Паскевич. Его даже не оцарапало, он к вечеру умер от удара, так и не приходя в себя. Секунданты и доктор спрятали испорченную фуражку, от греха подальше скрыв некрасивую историю с дуэлью.
И так, путь расчищен, но только благодаря ещё одной смерти. Как ни крути — князь был бы жив, воздержись я от приезда в Гомель, он ещё более отдалил возможность воссоединения. Груша никак не возрадуется, когда рано или поздно слух о позорной дуэли дойдёт до её ушей.
В технический XIX-й век сообщения передаются с удивительной быстротой. Телеграфические провода опутали Россию и навсегда изменили её жизнь.
Доцент Петербургской военно-инженерной академии граф Владимир Руцкий получил каблограмму о смерти отчима наутро после его трагического конца и успел в Гомель к отпеванию. На третий день с похорон юноша брёл вместе с матерью к дворцу от фамильной часовни, приютившей второго уже Паскевича, когда увидел всё того же одноглазого господина. Взгляды встретились; мужчина сделал неприметный, но явственный жест. Володя понял знак, наскоро извинился перед maman и кружной тропой вернулся к аллейке. Незнакомец ждал и заговорил первым.
— Здравствуйте, ваше сиятельство. Поговорим?
— Извольте. Полагаю, вы — старый армейский товарищ фельдмаршала? Или…
— Да. Или.
Они замолчали. Главное было сказано. А что должно было произойти? Бросание друг другу на шею, расспросы, ахи-охи?
Под ногами шуршали первые жёлтые листья. Сухо, нету прелого запаха осени, гомельское лето почти без перехода вступило в бабье, и в парке красиво, немного печально, будто аллеи и деревья знают про кончину хозяина.
Уже на
— Почему только сейчас?
— Не хотел мешать.
Верхняя губа чуть приподнялась, отчего бледное лицо юного графа приобрело недовольное выражение.
— Кто дал вам право судить — мешаете или нужны?
— Ваша жизнь казалась благополучной, порядочной. Твой воскресший отец и подлинный муж твоей мамы, обвенчавшейся с Паскевичем, никак в идиллию не вписывался.
— А сейчас это потеряло значение, поэтому вы решили явиться?
Старший Руцкий зажал трость подмышкой, стянул перчатку и потёр привычно зудящий шрам на лице.
— Ты не рад?
— Рад?! Чему? Что я узнаю — рос без отца, хотя он был жив и свободен? Что мама проплакала годы в благополучной идиллии, как вы изволили выразиться?
— Не допускаете, что были иные причины?
— А они имеют значение?
— Чувствую, вы не желаете слушать, молодой человек. Но следующая возможность поговорить не скоро представится. Поэтому главное вы узнаете тотчас.
Он коротко, но не упуская ни единой важной детали, рассказал про турецкий плен, английскую авантюру с сыном Паскевича, австрийскую революцию, откровенно сообщил о семье судовых владельцев, венских жандармах и прочих людях, неосторожно ставших на пути.
— Ивана Фёдоровича… тоже вы?
— Отчасти и невольно. Он чрезвычайно переживал, пробовал состязаться со мною, записал себя в проигравшие, вызвал на дуэль. Перенервничал так, что сердце не выдержало. А в Крыму мы были с ним практически товарищами. C'est la vie (25). Видит Бог, я не желал и не стремился к его смерти.
(25) Такова жизнь (фр).
— Какой Бог? Вы же приняли ислам!
— Да, чту Аллаха, не отворачиваясь от Христа. Бог, он же — Создатель, а человеческие имена придумали люди.
— Вы вольнодумец почище Вольтера.
Старший из собеседников остановился, втянул ноздрями речной дух и повернул обратно к дворцу. Сын последовал рядом. Углубляться в теологические споры было не с руки.
— Единственное, чем вы меня смогли обрадовать — я продолжаю носить графский титул.
— А также что ваше наследство увеличивается раз в пять.
— Премного благодарен. Только титулом я владел и до вашего появления, а капиталов получил больше чем достаточно.
— Иными словами, моё воскрешение или, наоборот, пребывание в безвестности, для вас не важны? — отец постарался сказать это наиболее нейтральным голосом, сдерживая волнение. Развёрстых сыновних объятий не ожидалось, но всё же…
— Сela ne tire pas `a consequence (26), — жестоко отрезал тот. — По крайней мере — теперь. И у меня один лишь вопрос: вы сегодня намерены открыться матери?
(26) Это не имеет никакого значения (фр.)
— Если вы не возражаете.
— Отчего же. Но многого не ждите. И смертью Паскевича она опечалена, пусть не любила его, но привязалась, уважала, корила себя, что не может дать ему настоящего тепла.
— Тогда сделайте одолжение, приведите её вон в ту беседку, — трость указала на затейливое металлическое сооружение, возведённое в румянцевские времена. — В покои мне неловко являться, там родственники фельдмаршала.