Воды любви (сборник)
Шрифт:
– Да… правду… сам знаешь… – сказал Кюхля.
– Не знаю только, кто, кто это, – сказал он.
– Будто чужая рука водит! – сказал он.
– Это у тебя горячка, бред, – сказал Рылеев.
– Заговоры везде мерещатся, – сказал он.
– Это… это… евреи! – выкрикнул вдруг Кюхля.
– Мимо, милейшией, – сказал Рылеев, поморщившись.
– Жидам-с селиться в чертогах империи только спустя 40 лет разрешат, – сказал он.
– Тогда… тогда… – забормотал Кюхля, но замолчал, потому что Рылеев вернулся.
Твердой рукой за подбородок взял. Пристально в глаза посмотрел. Сказал:
– Ты Кюхля, лишнего
– Если легко умереть хочешь, – сказал он.
– Сами мы все это, – сказал он.
– Сами… – сказал он.
Больше Кюхля не болтал, и подписал все бумаги, когда Рылеев после обеда в кабинет вернулся. А ночью несчастный в камере удавиться хотел, но надзиратели были о том извещены, и попытку самоубийства предотвратили.
А днем Кюхлю четверкой лошадей на площади разорвали.
Только и сказал напоследок:
– Кхык, – сказал.
…вот тебе и цена жизни, кхык… покачав головой грустно, подумал гражданин Рылеев, и белые перчатки надел, услужливо Сашкой Романовым протянутые. Перевязь фартука проверил. Маску надел, и пошел, – со свечой в руке, – в залу, где собрались все товарищи и братья. И даже Кюхля там был! Ну, в каком-то смысле… Прямо посреди залы, в четырех котлах, на открытом огне кипевших, варились куски мяса несчастного Кюхельбекера. Братья, стоя в характерной позе футболистов – джентельменов, играющих в весьма забавный вид спорта, который товарищ Герцен очень пропагандировал в сраной Рашке вместо тупой русской лапты, – ждали, да тихонечко переговаривались. Над ними звезда сияла, посеребренная.
Северная звезда!
Коротко с братьями и товарищами раскланявшись, товарищ Рылеев подошел к товарищу Раевскому. Обнял, поцеловал, по-товарищески, в щеку… Сказал:
– Смерть смертию поправ, – сказал.
Вынул из котла мяса кусочек Кюхлиного, в рот Раевскому вложил…
Покраснел товарищ Раевский от волнения. Высокую честь ему братство «Северной звезды» оказало, займет он теперь пост Директора России по внешним сношениям. Но чтоб, значит, все было по-товарищески, и символично – недаром общество свое они еще в подполье Символичным назвали, – придется правда по сношениям главным стать.
Встал Раюшечка на колени, а Рылеюшка ему снова в рот вложил.
Правда, то было мясо уже не Кюхлино, а живое, Рылеюшкино. Пососал его Раюшечка, от счастья мыча, а там и по кругу братьев пришлось пойти. Каждого товарища ублажить сегодня Раевский должен, ведь высокая честь высокой благодарности стоит.
Сосет Раюшечка всем по очереди, а братья поют:
– Кюхля, Кюхля, – поют.
– Где твоя улыбка, – поют.
– Полная задора и огня, – поют.
– Самая нелепая ошибка, Кюхля, – поют.
– То что ты нелепая фигня, – поют.
Ну, а после – знал, вытиравший пот и уд, Рылеев, – будет угощение.
Вареное мясцо Кюхли, и пиво, сваренное братьями прямо тут. В бывшем гребанном петропавловском держимордском соборе, переделанном в Храм Братства. Застегнулся Рылеюшка, приветственно рукой наблюдателю от Лондона, Герцену, помахал. Пошел к котлу. Там как раз голова Кюхли всплыла, с глазами белыми, выпученными. Ну и рожа, Рылееву подумалось.
И после смерти лох лохом, подумалось.
…закрыв массивные двери храма, Сашка Романов встал у дверей, сторожить. Внутрь не заглядывал, не положено. Да и не хотелось. Был он дурачок. Приемный отец сильно по голове бил, да бухлом с малолетства угощал. А мамка приемная все по солдатам шарилась, пока от сифилису не издохла. А настоящих своих родителей Сашка не помнил. Проверив замок, пошел в угол, лег на иконы, в груду сваленные. Знал, господа до утра будут праздник праздновать. Закрыл глаза, прочитал три раза, как полагается, молитву Свободе, Равенству, да Братству. Захрапел.
Зажужжал где-то комар.
Город солнца
– Значит так, ребята, – сказал Чиполлино, хмурясь.
– Получена из центра директива, – сказал он.
– Мочить, – сказал он.
– А… – сказала Редисочка.
– Да, – глухо сказал Чиполлино.
– И щенков вместе с ними, – сказал он.
Повисло в подвале молчание. Играл желваками Чиполлино, наматывая на мозолистые кулаки тельняшку рваную, все в ожогах от папиросин, черную по шву. Нащупал вшу, не глядя, раздавил ее ожесточенно. Послышался треск. Потянулся к куму Тыкве, молча руки на коленях сложившему. Сказал ему.
– Дай закурить, братка, – Чиполлино.
– Размолчались, команда, – сказал он.
– Нечего, – сказал он.
– Как они нас, не жалея, – сказал он.
– Так и мы их, – сказал он.
– Бить, давить будем! – крикнул он ожесточенно.
– Кровью у меня истекут, как синьор Помидор гребанный! – крикнул он.
Затихли снова. Затягивался папиросиной, протянутой Тыквой, Чиполлино. Морщился шелухой лица трудового, покачивались перья на голове, от табака пожелтевшие. В глазах огонь мрачный горел, на котором тысячелетиями трудовые луковицы поджаривались, не в силах даже осмыслить, каким мучениям их подвергает буржуазия в лице тропических фруктов всяких, и уроженцев средней полосы России, к ним примкнувшей. Затягивался Чиполлино, покашливал, ссутулившись. Смотрела в стену, шепча что-то белыми с изнанки губами, Редисочка. На прикладе ее «Мосина» четыре зарубки уже были. Даром, что гимназисточкой Редисочка пришла в революцию. Черта оседлости, мучения предков, вечный форшмак, заунывная песня раввина. Все в прошлом теперь для Редисочки. Винтовка у нее в руках. Смотрит на Чипполино с обожанием. Еще б ей не смотреть – Луковка, как его ласково товарищи звали, – Редисочке целку сбил. После той ночи, жаркой, революционной, – когда отряд на постое в местечке был, – Редисочка и ушла с отрядом. Отец прослезился, но ничего не сказал. Хорошо, не петлюровцы. Те не только б трахнули, те еще бы и убили. Махал вслед платком Редисочке отец, красным, как кровь синьора Помидора совсем… Усмехнулась Редисочка недобро, вспомнив. Синьор Помидор был первый, кто зверю революции на клык попал. Сдавливал руками руки Чиполлино и Чиполлоне – сын душил спереди, отец сзади, – багровел, хотя казалось бы, куда еще больше. Ртом воздух хватал, словно все вымолвить что-то пытался.
– Нет, шалишь, – шипела ему Редисочка.
– Ваше время, вышло, – шептала она.
Смотрела в темнеющие глаза Помидоры, который в библиотеке своей сраной заперся, как будто книжки гребаные его от чего спасти могли. А не спасли. Задушили его Чиполлионо с батей, как собаку поганую, а тело на двор выбросили. Чиполлино потом тельняшку на груди порвал, когда в припадке революционном на дворе бился.
– Тошно, ой, тошно мне братцы, – кричал он.