Воин Храма
Шрифт:
И все же, как бы Леннар ни старался отрицать тех чувств, что овладевали им, с каждым днем они становились все сильней.
К середине сентября Кадан проник в его сердце так глубоко, что, проснувшись утром и еще не вспомнив первые слова молитвы, Леннар уже думал о нем.
До завтрака Леннар с трудом удерживал себя, чтобы не навестить оруженосца и не отдать ему распоряжения — а если все-таки не удавалось удержаться, то затем, улучив немного свободного времени, таился в сумраке между корпусов командорства и наблюдал, как Кадан, следуя его приказам, прилежно полирует
Один только вид шотландца, сосредоточенно натиравшего промасленным лоскутом клинок, зачаровывал его. Леннар мог бы смотреть вечно на то, как пальцы Кадана скользят над лезвием меча. В такие минуты молодой шотландец не часто опускал взгляд на них — а по большей части смотрел на проплывавшую над крепостными стенами линию облаков. Но Леннару казалось, что взгляд его устремлен дальше, за горизонт.
Если оставалось время, после обеда они занимались мечом.
Кадан не был создан для того, чтобы управляться с оружием, и явно толком не держал его в руках никогда.
Рыцарский доспех был для него слишком тяжел, копье тем более оказывалось неуклюжим в его руках, и хотя Леннар понимал, что это пройдет, и стоит его хрупкому спутнику потренироваться год, как мышцы его нальются силой и станут буграми выпирать из-под туники — но отчего-то этого не хотел.
Кадан привлекал его точно таким, каким Леннар его нашел. Хрупкой тенью, сущностью жаркого летнего ветра, языком пламени, лишенным плоти. И эта неуловимость его натуры порождала странные чувства в его душе.
В сознании Леннара Кадана было как бы два — причем ни один из них не выполнял обязанности слуги.
Первый Кадан являлся ему во сне. Там, в туманном сумраке несбыточных видений, Леннар жестко насаживал его на себя, стискивал в объятьях до хруста в костях, впивался поцелуями в сладкие губы, которых ему не дано было коснуться наяву. Кадан из снов наполнял все его существо, превращаясь в огонь, охватывавший Леннара — огонь костров, на которых сжигают еретиков. И хотя пламя терзало его тело, Леннар не смог бы описать то, какой сладкой была эта боль. Соединиться с Каданом, сгореть в нем стало его безумной, неправедной мечтой.
Другой Кадан посещал его мысли днем. Он становился легким, как ветерок — и уловить его, коснуться пальцами Леннар не мог.
Таинственным духом он витал над ним, и чтобы Леннар ни делал, ему казалось, что Кадан смотрит на него. Или, скорее, ему хотелось, чтобы Кадан смотрел.
И потому, какое поручение ни получал бы Леннар от командора — отправиться ли в разъезд или в город за мукой — Кадана он неизменно брал с собой.
Одно ощущение близости тела юноши, его присутствия за спиной наполняло Леннара небывалой силой и уверенностью в себе. Он с трудом удерживал улыбку, которая рвалась высветиться на его губах, но так не подобала брату во Храме — такому, как он.
Если до этого лета Леннар ощущал себя обломком — ощущение отверженности и одиночества не покидали его, потому как мир, в котором он родился, был слишком стар для него: не было здесь ни героических подвигов, ни справедливых войн — то теперь Леннар обрел ту целостность, которую всегда искал. И в сердце
Кадан же потихоньку приходил в уныние.
Чувства его входили в ту фазу, из которой обычно нет выхода у влюбленного невзаимно. Взгляд его по-прежнему стремился к Леннару, но теперь уже просто соприкосновение пальцев становилось для него мечтой. О большем Кадан и помыслить не мог. Поцелуи были забыты, и только во сне губы его все еще соприкасались с губами Леннара — а затем Кадан просыпался в холодном поту, понимая, что десятки других оруженосцев, старых и молодых, благородных, но часто и рожденных в крестьянских домах, спят сейчас по обе руки от него.
Выбор, который он сделал, превращался в кошмар — и не потому, что в обители храмовников жилось так уж тяжело.
Обеды оказались куда сытнее, чем пугал его Леннар, а во время долгих заутренней и обеден можно было отдохнуть и побыть наедине с собой, вспоминая строки почти забытых ныне баллад или достраивая в мыслях сны, в которых Леннар его обнимал.
Жизнь в командорстве, правда, оказалась довольно скучна — но не это мучило Кадана более всего, а то, что именно его вступление в Орден непреодолимой стеной отгородило Леннара от него.
Жизнь его оказалась расписана по часам — и встречи с Леннаром тоже проходили по часам, вклиниваясь между мессами, рутинными делами и едой.
Два часа в день, когда Леннар занимался с ним, нечастые поездки в город или в лес, в которых, как правило, они все равно не оставались вдвоем, и долгие ночи, которые каждый из них проводил сам по себе в одиночестве среди чужих, почти незнакомых людей.
Кадан не стремился завести здесь друзей, только Леннар интересовал его.
Он все отчетливее понимал, что здесь, в стенах старинного замка, башни которого, как теперь мог различить Кадан, уже стали осыпаться песком, ему уготована участь молчаливого обожателя — и не более того.
Мысли о том, чтобы отказаться от служения, все равно ни разу не посещали его — потому что отказаться от Леннара он не смог бы, чтобы ни произошло. Но Кадан не переставал думать о том, что Леннар сейчас так же далек от него, как это было и два месяца назад.
— Я люблю тебя… — все чаще шептал он вместо молитвы, и слезы наворачивались на глаза. Но Леннар не мог ответить ему, потому что не слышал этих слов — да и, видимо, не хотел их замечать.
Когда лето уже закончилось, но осень еще не вступила в свои права, череду одинаковых дней разорвал эпизод, который Кадан затем так и не смог забыть.
Утро, вопреки обыкновению, было солнечным и теплым, так что блики света не переставали играть на лезвии клинка, который чистил Кадан с самого завтрака.
До обеда оставалось с полчаса, когда один из рыцарей обратился к Кадану с просьбой: спуститься в погреб и достать для трапезы вина.
Кадан не был обязан ее исполнять, но ему было все равно — ходить за вином или чистить меч. И потому он убрал снаряжение, которым занимался до того момента, и, вооружившись ключом, направился в подвал.