Волчицы
Шрифт:
— Мне тяжело видеть тебя в таком состоянии, дорогой.
— Да не беспокойся ты! Уверен, когда у нас появится настоящий хлеб, настоящий сахар, настоящий кофе, мне станет лучше.
Я не продолжаю: все это у нас уже было при Аньес. Теперь мы, как все, сидим на эрзацах. Элен помешивает ложкой в чашке, производя на удивление приятный звук. В затылке появляется ощущение какого-то зачарованного изнеможения. Я теснее прижимаюсь к Элен. Ее дыхание слегка возбуждает меня. Я таю в идущем от нее тепле.
— Вот видишь, проходит, — шепчет она. — Пей, мой маленький Бернар.
Она подносит ложку к моим губам, и я пью с закрытыми глазами. Ложка стучит о зубы, и мне, не знаю почему, хочется смеяться. Мы одни в лоне этого мирного подремывающего дома. Женщина что-то нашептывает мне. Скрипнет стол или шкаф, им едва слышно вторит пианино. Замереть! Мы долго неподвижно сидим — у Элен бесконечное терпение. Наконец
— Тебе хорошо? Что-нибудь нужно?
Она поправляет подушку, руки ее некоторое время двигаются близко от моего лица; затем я лежу и слушаю, как она занимается собой; каждый звук так многозначен, так успокаивает. Я почти уже сплю, когда ее тело образует возле меня ручеек мягкой плоти, и, прежде чем окончательно погрузиться в сон, я ласково провожу по нему пальцем. По утрам мне всегда хорошо. Я вновь чувствую себя сильным. Гуляю по саду. Немного читаю, устроившись в гостиной в форме ротонды, откуда видна река. Элен приоткрывает дверь:
— Тебе хорошо?
— Да.
— Я могу выйти в город по делам?
— Ну конечно.
Город совсем рядом. Но Элен надевает пальто, шляпу. Это больше не раздражает меня. Главное, чтобы она быстро вернулась. Обедаем мы, как обедали в старину — за маленьким столиком, который устанавливаем где вздумается, часто на террасе, чтобы насладиться последними солнечными лучами. Элен исхитряется придать аппетитный вид той убогой снеди, которую мы получаем. Пересказывает мне новости, что шепотом из уст в уста передаются у бакалейщика или мясника, а тем временем я очень осторожно, чтобы не потревожить затаившуюся боль, принимаюсь за пищу. И страшусь часа, когда эта боль даст о себе знать. Элен — тоже, хотя изображает наигранный оптимизм. Потом она моет посуду и наблюдает за мной. Я жду; это ожидание изматывает и опустошает меня. Часто так ничего и не случается, и, когда часы бьют четыре, я в восторге; боли нет, я излечился. Чем дальше, тем сильнее я в том убеждаюсь. Вплоть до того, что принимаюсь болтать и даже смеяться. И вдруг чувствую, что сейчас начнется: во рту пересыхает, к горлу подкатывает тошнота и в определенном месте, которое я могу прикрыть сложенными щепоткой пальцами, поселяется боль. То это несильное жжение — вроде жара, который опаляет меня, стоит мне вздохнуть поглубже, — то покалывание или, скорее, неглубокий зуд. Становится холодно. Некоторое время меня знобит. После озноба я чувствую смертельную усталость. Элен пугается, я это ясно вижу. Она перебирает в памяти, что мы ели на обед, во всем винит вино, подозревает сахарин.
— Оставь, — говорю я. — Ты тут ни при чем. Я почти убежден, что у меня язва. В моем возрасте это не так уж страшно.
— Хочешь, сходим к специалисту? — предлагает Элен.
Но мне так хорошо вдали от города. Судя по слухам, жизнь там все сложней. Участились аресты. Повсюду опасно. Лучше потерпеть. Я пичкаю себя углем. Если болезнь обострится, никогда не поздно сделать вылазку в Лион. Есть еще одно соображение, которое меня удерживает. В настоящее время мы лишены возможности оплачивать дорогостоящие услуги. Конечно, я буду богат, очень богат, когда уладится вопрос о наследстве дяди Шарля. Но на это требуется время. В данный момент колония и метрополия принадлежат к противоборствующим мирам. Между ними железный занавес. Мы живем на деньги от залога лионского дома. Я существую на средства Элен. И не хочу злоупотреблять этим. Впрочем, война идет к концу. Будущей весной мы будем свободны. А до тех пор я уж как-нибудь продержусь. Я чувствую, что выздоровею, как только наладится с питанием, как только я смогу уехать подальше от этого места и связанных с ним воспоминаний. А воспоминания все еще держат нас. Мы никогда даже не намекаем на прошлое. Аньес не было в помине — это само собой. Как и Жюлии. Но случаются минуты, когда мы молчим, — и минуты эти не из счастливых, не из наполненных. Мы быстро преодолеваем их. Говорим о будущем. Элен мечтает о путешествиях. Она все еще, как маленькая девочка, бредит Италией и Грецией. Ей хочется открыть для себя Париж, который она едва знает. Я описываю ей театры, кафе, больше всего ее интересуют Триумфальная арка и Эйфелева башня. Мы еще не пришли к единому мнению, чем займемся потом. Мне бы хотелось обосноваться в Ницце или Ментоне. Она подумывает вернуться в Лион, возобновить старые связи с семьями, где ее принимали, пока был жив отец. Настаивать, правда, остерегается. Я, как могу, сглаживаю возникающие разногласия, примиряю слова, фразы. Впереди нас явно ждет немало ссор. Порой я задумываюсь, не буду ли я вынужден — позднее, как можно позже — открыть ей правду, поскольку не намерен отказаться от своей карьеры только для того, чтобы дать ей возможность поудивлять старых знакомых. Но сперва важно выжить, вырвать из себя эту жгучую боль, крадущую у меня лучшую часть моего существа. Я стараюсь выздороветь. И клянусь, добьюсь этого. Элен советует мне выходить на прогулки, и, когда я не очень утомлен, случается, я отваживаюсь, опершись о ее руку, выйти за пределы нашего поместья. Загородный пейзаж полон прелести, но очень скоро мне становится не по себе. Я боюсь, что меня увидят. Мне кажется, я в опасности. Прогулки наши непродолжительны, я с облегчением возвращаюсь к своему шезлонгу. Ровность настроения Элен восхищает меня. Она подчиняется всем моим капризам. Несмотря на свое беспокойство, демонстрирует веру, которой в конце концов заражает и меня. Вот уж поистине лучше «крестной» не найти!
— Какая удача, что я встретил именно тебя! — говорю я однажды. Она молча улыбается и кладет руку мне на плечо.
— Ты счастлива, Элен? Честно? Не очень-то весело ухаживать за больным.
— Но ты вовсе не болен, дорогой. Перестань же без конца задавать себе вопросы!
Она, как повязкой, закрывает мне глаза ладонями, очевидно, чтобы помешать дальнейшим попыткам во все вникнуть. Я больше ни о чем не спрашиваю, а погружаюсь в полную очарования бессознательность. До меня едва доносится шепот Элен:
— Бернар… Твоя настойка остынет.
Я пью с легкой гримасой, которую она тут же подмечает — от нее ведь ничто не ускользнет.
— Еще сахара?
— Пожалуй. Ромашка такая горькая!
Так идут день за днем — на смену вечеру приходит утро, утро сменяется вечером. По лужайкам бродит осенний закатный свет. Прижав к больному месту кулак, я борюсь изо всех сил. Глядя на свое лицо в зеркало, я вижу одни кости, одни скулы. Кожа на руках желтеет, как листья, сохнет, трескается. На сколько я похудел? Чтобы взобраться на пригорок, мне потребовалось бы очень много съесть, а самое малое количество пищи застревает во мне, подобно гвоздю, и разъедает внутренности, как кислота. Как разорвать этот круг? Понемногу до меня начинает доходить, что выкарабкаться будет нелегко, что, возможно, мне вообще не удастся выздороветь. Пока это всего лишь случайная мысль. Я с любопытством и безразличием обдумываю ее. Умереть?.. Я не испытываю никакого внутреннего сопротивления. По правде сказать, мысль эта кажется мне слегка сумасбродной. Почему я должен умереть? Не потому же, что у меня неладно с желудком… Потом против воли мысль эта внедряется в сознание. Она просыпается раньше меня и засыпает много позже того, как я смежу веки. Она гнездится и набирает силу в каком-то потайном уголке мозга. Мало-помалу я начинаю понимать, что под угрозой нахожусь именно я. Смерть моя не за горами. Она уже пустилась в путь. Она на подходе. Внезапно меня осеняет, что мне уже не вылечиться. У меня теперь бывают приступы прозрения, которые оказывают более сильное воздействие, чем желудочные спазмы. Это невозможно! В течение стольких лет бороться, вынести столько испытаний и провести последние жалкие дни в этом захолустье. Я ворочаюсь в постели, не нахожу себе места на шезлонге.
— Что с тобой? — спрашивает Элен.
— Ничего, ничего…
Она отирает мне пот со лба. В знак благодарности я пожимаю ей руку. Она рядом! Со мной ничего не может случиться. Она же сама заботливость. Она никогда не позволит смерти переступить порог этого дома. Смерть — это гадко. Не выйди Элен из дому, Аньес не умерла бы.
— Не оставляй меня!
— Ну что ты, дорогой. Ты же видишь: я никуда не ухожу. Последнее время ты был более благоразумен!
Это «последнее время» так далеко! Моего спокойствия как не бывало. Прислушивайся я к себе, пришлось бы то и дело звать доктора. Время от времени он заходит, осматривает меня, покачивает головой, наставительно изрекает:
— Из старой шкуры новую не выкроишь.
— Ну так скажите наконец: я обречен?
— Нет, черт возьми. Но вы расплачиваетесь за месяцы нерационального питания!
Похлебка из брюквы, бутерброды с маргарином, куски тухлятины, сворованные на лагерной кухне, — это он называет нерациональным питанием! Я вздыхаю.
— Хорошо, доктор!
— Лечение продолжать. Со временем все наладится. — С этими словами он удаляется.
У меня появились приступы рвоты, после них я уже не человек: рот наполнен желчью, язык весь в огне.
— Хочешь, вернемся в Лион, — предлагает Элен.
Но она прекрасно знает, что я ни за что не соглашусь вернуться в дом, полный воспоминаний. Зарядили осенние дожди — нескончаемые, заволакивающие Сону и наполняющие сад испарениями и ровным шумом. И вновь я пленник, томящийся за решеткой из дождевых струй. Я наблюдаю за дождем. Брожу из комнаты в комнату, пытаясь побороть нечто вроде безнадежного оцепенения, в которое погружаюсь после очередного приступа. Элен не сводит с меня глаз.
— Не утомляйся, дорогой.