Волчицы
Шрифт:
Бедная Элен! Какую жизнь я ей устроил. Мне стыдно обманывать ее. До болезни мне казалось немыслимым рассказать ей правду. Теперь мне тяжело носить тайну в себе. Она любит меня! Кого любят, того не презирают. А умирающего — и подавно. Ох, как я ненавижу эти минуты недостойного умиления! Мне никогда не было жаль себя. Если мне суждено умереть, надо по крайней мере научиться молчать. Но как бороться с навязчивой идеей, когда все твои занятия сводятся к тому, чтобы переходить от одного окна к другому, из комнаты в комнату, ловить свое отражение в оконном стекле, следить за температурой! Разве правда не сплотила бы нас еще сильнее? Ведь между нами витает некое облачко недосказанности. Почему, как бы по обоюдному соглашению, мы избегаем в разговоре некоторых тем? И делаю это не я. Она. Можно подумать, она всегда ощущала во мне наличие запретных зон. Ее корректность, которую
Я пытаюсь бороться с непредвиденным и пагубным искушением заговорить. Зачем предпринимать рискованную попытку, которая может причинить нам обоим лишь вред? Но я не волен изменить ход моих раздумий. Я почти перестал есть, голодание придает моим мыслям остроту и глубину, которые пугают и завораживают меня. Скучать мне некогда. Я всматриваюсь в себя. В нас… Ясно, что я нуждаюсь в прощении. Успокаивающие ладони на моем лбу — это, конечно же, не пустяк! Однако этого недостаточно. Эти руки должны успокоить другую лихорадку, засевшую гораздо глубже и, возможно, неизлечимую. Кто снимет тяжесть с моей души, до тех пор пока я не умер? Значит, нужно признаться. Но робость, мой вечный спутник, удерживает меня. Если бы я был способен говорить о себе с любившими меня женщинами, возможно, я не был бы таким эгоистом. И сердце мое не превратилось бы в огромное венозное образование с черной и ядовитой кровью. Признаться! Но когда? Элен постоянно чем-то занята.
— Что тебя беспокоит, мой маленький Бернар?
Ну как ей догадаться, что я плохо переношу, когда меня так называют? И как произнести: «Я не Бернар!» Мне все больше и больше не по себе в этой шкуре. Я ворчу. Все не по мне: мясо жесткое, овощи безвкусные, кофе отвратительный. Она на все отвечает улыбкой, которая приводит меня в отчаяние. Хватило бы у нее мужества улыбаться, знай она все? Я вьюсь вокруг нее, похожий на малыша, задумавшего сломать игрушку.
— Элен!
— Да?
Нет, это решительно невозможно. Слова застревают в глотке. Я задыхаюсь… Тогда я сую ноги в огромные сабо и выхожу на дождь, брожу по раскисшим аллеям, покрытым месивом из гниющих листьев. Откуда-то из тумана доносится гул города. Дом почернел от влаги. На первом этаже зашевелилась занавеска. Элен беспокоится, приглядывает за мной. Я выгуливаю свою боль, веселю ее, развлекаю, пытаюсь усыпить. Я готовлю подходящие слова, обдумываю не слишком порочащие меня признания. Даю себе слово заговорить, когда мы сядем за стол, или чуть позже, когда она поведет меня наверх в спальню. Заранее переживаю сцену, которая последует. Элен обнимет меня, скажет: «Ничего, мой дорогой. Не важно, как тебя зовут. Я ведь тебя люблю». Это и впрямь не важно. Что значит имя? Но тогда зачем признаваться? Она открывает окно:
— Бернар, вернись! Простудишься!
В точности как моя мать когда-то! Я возвращаюсь, разъяренный, с глухим жжением и колотьем в боку.
Однажды — уж не знаю, как это случилось, — меня посетило вдохновение. Я сел за пианино. Для начала несколько гамм, чтобы размять пальцы — они так долго бездействовали. И сразу вальс Шопена. Элен — наверху в спальне, занимается домашними делами. При первых же звуках пианино шаги ее смолкают. Я не останавливаюсь. Техника, конечно, утрачена, но я еще в состоянии выдержать длительные ноты, придать жизнь этой грациозной мелодии, что так волнующе связывает воедино восторг, мечтательность и самоотверженность. Музыка захватила меня, помогла отрешиться от всего. Из расстроенного инструмента я извлекаю страстный монолог, в котором веду с самим собой спор о жизни и смерти. Боль забыта. Моя игра что сладострастие, неутолимость, исступление и отчаяние. Я перенесся в иные края, на свою подлинную родину. Руки летают передо мной. По затылку побежал холодок… Теперь — ноктюрн. Эта глубинная грусть под стать человеческой душе нравится мне меньше, зато как легко играть! Музыка течет сама, как лунный свет. И напоследок — силы уже покидают меня — задумчивый мужественный полонез, нечто вроде полета ясновидца к звезде, к которой устремлен его блуждающий взор. Так и нужно идти навстречу своей судьбе! Последний аккорд — и мои гудящие руки бессильно повисают вдоль тела. Боже, как счастлив я только что был! Элен рядом. Я обнаруживаю это, подняв голову. Она бледна, часто дышит.
— Бернар, — чуть слышно произносит она, — я больше не подойду к пианино…
Она словно пытается обуздать порыв гнева. А я — то ждал комплиментов, думал, она воскликнет: «Кто ты, мой дорогой?» Тогда бы я заговорил. Но нет. В ее взгляде читается сдерживаемая ярость, как будто я украл у нее что-то очень ценное.
— Как ты, должно быть, потешался над моей игрой, — добавляет она. Я отмахиваюсь. Я выдохся, боль все сильнее дает о себе знать.
— Почему ты никогда не писал мне о своем даре?
Этого не может быть. Она лжет. Намеренно упорствует, не желая понимать. Разве Бернар, славный малый, торговавший лесом, мог бы сыграть, как я!
— Пойди приляг, дорогой. Если бы я знала… Но ты такой скрытный. Для любителя ты играешь превосходно.
Она помогает мне встать. Мне хочется смеяться, шуметь, надавать ей пощечин. Любитель! Да она просто законченная дура. Я, ученик Ива Ната [ 10 ], любитель! Она не хочет понять. Отказывается признать, что я не Бернар. А что, если она испугалась? Внезапно обнаружить, что рядом с тобой незнакомый человек… Опираясь на ее руку, я добираюсь до дивана. Сейчас мне жаль ее. Но я слишком устал, чтобы пускаться в сложные объяснения.
Note10
Ив Нат (1890 — 1956) — известный французский пианист.
— Твоя настойка, мой дорогой.
Потянулся круг привычных забот. Она протягивает мне ложку, подкладывает под спину подушку. Журит меня.
— Смотри, до чего ты довел себя, мой бедный Бернар. И все это — чтобы доказать мне, что ты был хорошим пианистом!
Я упорно молчу. Слишком хорошо понимаю, что она пытается перехитрить меня. И эта едва уловимая жестокость в голосе! Мы так вдруг отдалились друг от друга. Как я жалею, что поддался побуждению, в котором, несомненно, было так много тщеславия. Я не решаюсь протянуть к ней руку. А ведь, глядишь, остатки дружеского расположения и могли бы еще… Нет, слишком поздно. И поскольку она бежит от правды, мне надлежит силой заставить ее взглянуть правде в глаза. Я должен дойти до конца. Возникшая между нами скованность хуже всего, чего я опасался. Пусть знает, пусть четко и бесповоротно судит меня.
— Что-нибудь еще нужно? — спрашивает она. — Я могу выйти?
— Все в порядке. Я спокойно подожду тебя.
Мы оба пытаемся улыбнуться. На это жалко смотреть. Я закрываю глаза. Настойка не помогает. Сквозь ткань массирую бок. Прислушиваюсь к шагам Элен — сперва они доносятся с первого этажа, затем удаляются в сторону сада. Я один. Есть время поставить себе ряд новых вопросов, помучиться, потерзаться. Я потерял Элен. Или по меньшей мере потеряю, если ничего не предприму и предоставлю всему идти своим чередом.
Поднявшись с дивана и держась за стены, я направляюсь к кабинету Элен. Я здесь редкий гость. Это ее уголок, место ее уединения. Тут собрана кое-какая мебель из лионской квартиры: небольшой книжный шкаф, застекленные горки, секретер. Итак, не хватает духу сказать? Что ж, напишем. Всего несколько слов: «Я не Бернар. Я Жерве. Обманывать тебя не хотел, но так сложились обстоятельства…» Короче, вкратце изложить суть. Затем мы могли бы потолковать. Разговор завязался бы сам собой.
В поисках листка бумаги для записки я открываю секретер. Где у Элен почтовая бумага? Знаю, она будет взбешена, если застанет меня роющимся в ее вещах. Ящик сперва не поддается: дерево разбухло от сырости. Я резко дергаю. Ящик выскакивает, да так неожиданно, что вылетает из пазов и остается у меня в руках. В нем счета и разные неинтересные бумаги. Я вставляю ящик на место, задвигаю его, но он во что-то упирается. Сунув руку, в углублении я нащупываю пачку бумаг. Вытаскиваю руку и вижу на ладони небольшой кусочек картона, вылетевший, видимо, из пачки при встряске. Это фотография. Потрескавшаяся, пожелтевшая, с оторванным уголком…
Подношу ее к свету. На меня смотрит, словно лукаво улыбается, Бернар! Фотография из спальни Аньес!…
Приступ боли скручивает меня над крышкой секретера. Тошнота не дает дышать. Сейчас я потеряю сознание. Пол уходит у меня из-под ног. Я изо всех сил цепляюсь за крышку, чтобы не погрузиться в забытье. Нельзя… Она сейчас вернется… Я хватаю ртом воздух. Пелена перед глазами слегка рассеивается. Я вновь различаю стену, комнату. Оборачиваюсь — никого. Передо мной Бернар. Я не осмеливаюсь понять…