Волчья шкура
Шрифт:
Он повернул и тою же дорогой пошел назад. Наверно, по любой дороге надо идти назад. Идешь назад, но не возвращаешься. Море успокоилось, след корабля исчез. По обеим сторонам дороги вздымались тени, отчетливо выделяясь на фоне призрачно светящейся снежной равнины. Ужели это те, кого он обманул, покинул, забыл, но не вырвал из своего сердца?
— Чего вы тут ждете?
Они молча пожали плечами.
— Клиента? Жениха?
Они молча пожали плечами.
— Избавителя?
Они молча пожали плечами.
— Или меня?
Они молча пожали плечами.
Девочка, которую без памяти вытащили из воды, лежала поперек дороги. Он склонился над ее бессильным телом и спросил:
— Ты живая? Или мертвая?
А она:
— Не знаю. Я не чувствую никакой разницы.
Дрейфующие мины плавали в непрозрачной воде ночи. Их не было видно, просто он знал, что они плавают здесь. И знал, что в один прекрасный день они
Человек, которому тогда ампутировали ногу, сидел в придорожной канаве.
— Как поживаешь? — спросил матрос.
А тот:
— Как я могу поживать, если я мертв? Всё мразь! Всё обман! Что тут, что там!
С человеческой ногой в пасти акула стремительно ушла в глубину. Матрос взмахнул руками, словно поплыл за нею! За врагом! За дьяволом! Бог ты мой! Капитан на стариковском наделе! Глухое бульканье наполнило уши матроса, неясный гул, что слышат водолазы. Скрытый во тьме ручей струился по камням. С тем же звуком вода в тот день заливалась в лодку.
И вдруг он ощутил лютый холод, холод, от которого останавливается дыхание, холод, который кляпом затыкает глотку утопающего, когда тот судорожно ловит воздух ртом. Тут ты вцепляешься в румпель, думал он, но вцепляешься, только чтобы удержаться, вцепляешься, объятый страхом смерти. И в этот миг он увидел айсберг.
Непреклонный, неодолимый, смертельно и загадочно светящийся изнутри, всплыл он справа по борту, недвижное Нечто, вольно и гордо купающееся в собственном отражении. И медленно проплыл мимо. Мир отскакивал от его хрустальных граней, словно обжегшись, отскакивал назад в темноту, и кольцо льдисто-голубого ужаса окружало айсберг. Казалось, он говорил: «Я преодолею все. Смерть чужда мне так же, как жизнь, лишь себя я знаю!» Он походил на обращенное ввысь лицо спящего великана, что неподвижно покоился на воде.
И снова дом могильщика, а за ним черное скопище — деревня. Ни одно окно в ней не светилось — электросеть вышла из строя. Но матрос этого не знал.
Он свернул в сторону и опять пошел той же дорогой назад. А что еще остается? — думал он. Ни одного кровавого пятна на воде, ни одного масляного пятна на воде, ничего! Ночная синь нарастающих водяных валов, вот и все. Великая холодная жестокость моря!
Между тем Розль принесла керосиновые лампы — две для залы, две для отдельного кабинета. Разумеется, для таких больших помещений света этих ламп было недостаточно. Музыканты задули в свои трубы, но поскольку они не могли как следует разглядеть ноты, то играли до такой степени фальшиво, что каждый, у кого есть уши, слышал это, и в конце концов танцующие сбились с панталыку так же, как и оркестр. Тогда музыканты капитулировали (к полном согласии с публикой), отложили свои инструменты и вместо них поднесли к губам пивные кружки. Остался — музыкальный ящик тоже был в параличе — только Карамора со своей испытанной гармошкой. Тог: ему был не нужен, ведь он человек, и ноты тоже не нужны, ведь он играл как бог на душу положит. Играл, правда, не всегда верно (люди смутно припоминали, что не так, собственно, оно должно звучать), но тем не менее умел попадать в ритм танцующим, отчетливо отбивая такт. Оба помещения (зала и отдельный кабинет) все больше наполнялись животным теплом, животными испарениями. Правда, основной ингредиент — Эдер Эрна — отсутствовал, но здесь позаботились о замене, так что сожалеть об этой утрате не приходилось. Меж тем пятеро музыкантов подсели к столу завсегдатаев и пили сколько влезет (напитки они получали бесплатно — так было договорено); через час, уже пьяные в стельку, они поднялись, испытывая жгучую жажду деятельности. Сперва они смахнули со стола все кружки, потом, шатаясь, влезли на скамейки и стулья и грянули в рожки и трубы (опять фальшиво!). Укрутник вышвырнул их из залы… Танцы продолжались, танцующие крепко прижимались друг к другу — тесто из мяса, что в полутьме колыхалось, подходило как на дрожжах, — густая масса, сбитая, круто замешанная, подрагивала в такт топающим башмакам.
Вдруг разом все замерло. Ноги перестали двигаться, гармошка перестала играть, воцарилась мертвая тишина — ни вздоха. Пары, еще не разомкнувшие объятий, замерли, как манекены в витрине, окаменели в моментальном движении, в танцевальном па, будто внезапно остановился показ фильма.
Они вслушивались.
Вслушивались в то, что происходило на улице.
И от ужаса глаза у них полезли из орбит.
Что случилось? Бога ради, что случилось? Они вслушивались, но различали лишь бешеное биение собственного пульса.
Пот остыл на них, они чувствовали, как он сбегает вниз ледяными каплями и противно щекочет кожу, по все еще не смели шелохнуться.
Франц Биндер — единственный, кто ничего не понял, — нарушил чары, спросив:
— Что это на вас нашло? Привидение, что ли, увидели?
Ему не ответили. Все таращились
Молча столпились они в воротах. Укрутник уже одной ногой ступил на тротуар. Все, вытянув шеи, напряженно прислушивались. Но ночь была недвижной и непроглядной, словно бы замурованной.
Пожимая плечами, они вернулись в залу.
— Ну, что там стряслось? — спросил Франц Биндер.
— Ничего, — отвечал Укрутник, — ровным счетом ничего. Можно продолжать. Нам, видно, просто померещилось.
А матрос остановился на дороге, что-то поразило его. Он уже опять был в этом мире (на окраине деревни), наверное, поэтому и удивился. Он вслушался в ночь. Где-то на дальнем хуторе выла собака, а еще дальше — возле Плеши — шел поезд. Нет, это не то. подумал он. Собака… поезд… что тут особенного? Черт возьми, что же это такое коснулось меня? Он слушал, откинув голову, прикрыв глаза: собака… поезд… вот и все. К тому же задним числом он даже не был уверен, что слышал еще какой-то звук. Пожав плечами, он побрел дальше впотьмах (все время по задам деревни). Ты рехнулся! — говорил он себе. Вконец рехнулся! Если будешь продолжать в том же духе, тебя скоро упрячут в сумасшедший дом! Немного погодя ему почудилась музыка. Да, конечно, жалобные всхлипы гармошки. Они доносились откуда-то, приглушенные толстыми стенами дома, не иначе как из ресторации! Матрос опять остановился. То, что он слышал, действовало не слишком-то ободряюще и, видит бог, звучало — да простит нас музыкант — прескверно. Точно ребенок плачет в темноте. Матрос на ощупь прошел еще несколько метров, потом снова замедлил шаг. Все верно: он стоял на заднем дворе заведения Франца Биндера, и музыка эта доносилась с «домашнего праздника в «Грозди». Тонкий слой снега в бороздах распространял какое-то сумеречное свечение, от которого уныло побеленная стена дома казалась призрачной. Матрос стоял, слушал странные жалобные всхлипы и смотрел на дом. Вровень с землей там имелось окно, распахнутое настежь. Матрос, конечно, не обратил бы на это внимания, будь помещение за окном вовсе не освещено или освещено, как обычно, электрическим светом. А главное — если бы не недавнее предостережение. Но за окном было черно, как в бочке дегтя, и в глубине этой черноты вдруг стал перемещаться маленький огонек; а, поскольку матрос все еще не знал, что электросеть вышла из строя, этот огонек возбудил его любопытство. Итак, он подкрался поближе, чтобы посмотреть, в чем дело (такие крошечные огоньки сплошь и рядом служили сигналами, морскими навигационными знаками, указывающими путь во мраке). Вскоре, однако — о чем он уже догадывался, — .матрос носом почуял, что его ждет разочарование: из окна отчаянно воняло — помещение оказалось отхожим местом, а огонек — зажигалкой, которую кто-то поднял повыше, чтобы не оступиться.
Матрос отвернулся, утратив всякий интерес, но в это самое мгновение заметил то, чего ему как раз не хватало, чтобы восстановить недостающие звенья некой цепи.
Недалеко от окна стоял прислоненный к стене велосипед. Самый обычный велосипед, оставленный кем-то в надежде, что здесь, на заднем дворе, его не украдут. Велосипед и открытое окно — матросу вдруг все уяснилось. И покуда в уборной медленно угасал огонек зажигалки, для матроса во тьме постепенно проливался свет.
Так и только так было тогда! Тогда, в новогоднюю ночь! В ночь убийства! Тогда здесь, у стены, тоже стоял велосипед; к раме был привязан топор; Пунц Винцент вошел в уборную, запер за собой дверь, затем вылез в окно (плевое дело) и поехал вслед за стариком Айстрахом. Тем временем Хабергейер притащил к дверям клозета идеального свидетеля — жандарма (с одной стороны, чтобы охранять дверь, с другой — чтобы сделать алиби еще более надежным). И разговаривал с Пунцем, который догнал свою жертву, и, наверно, уже убил старика, и скоро должен был вернуться тою же дорогой, разговаривал так, чтобы всем было слышно! И — что самое чудовищное! — эти обстоятельства были известны вахмистру Хабихту, который, хотя и арестовал мнимого убийцу, избил его и с помощью настоящего убийцы спровадил на тот свет, в конце концов поехал в город, где на него нацепили орден!
Матрос пошел дальше и вдруг заметил, что вокруг него и впрямь творится что-то неладное. Что-то кралось за ним на мягких лапах, обогнало его, затем снова приблизилось и ускользнуло. И внезапно остановилось на обочине, поодаль, как бы поджидая матроса. Что это было, он не видел и не слышал, но ощущал это каждым своим нервом.
И тут же услышал шорох, чье-то тяжелое дыхание — так иногда дышат собаки. Оно доносилось из темноты между двумя хозяйственными постройками; но это могло быть и человеческое дыхание.