Вольер (сборник)
Шрифт:
Тим не додумал свою мысль до конца, как ни была она очевидна и молниеносна. Едва вошли они в рощу, старый Фавн вдруг остановился. Настолько неожиданно, что Тим не успел осознать этой остановки в размеренном прежде движении и налетел на старика с заду.
– Ты чего? – выдохнул Тим, отстраняясь и неловко закрутившись на одном месте.
– Ничего, – как‑то непривычно свысока ответил ему Фавн. Вытянулся, распрямился под защитным своим плащом, откинул куколь, видать, хотелось ему, чтобы Тим разглядел не столько серебристые его глаза, сколько все остальное лицо. Теперь строгое, будто перед молитвой, хотя он‑то, Фавн, и не молился толком никогда. – Послушай меня. Потому, что будет дальше, я не знаю. Вот и хочу.
– Да я слушаю! Слушаю! – забеспокоился внезапно Тим: а ну как с ним опять припадок, что тогда без «колдуна» делать
– Я спокоен, – так уверенно ответил ему Фавн, что стало ясно – старик и вправду спокоен. Настолько, что, может, никогда и не бывал таковым прежде. – Я хочу тебе сказать, а ты запомни. В здешнем мире все иное, чем на первый взгляд видно или кажется. Если ты усвоишь это правило мира как следует – то сумеешь утвердиться в нем. И еще, главное. Место, где ты жил прежде, называется Вольер. В‑о‑л‑ь‑е‑р. И для человека жить в нем – плохо! Хуже этого вообще ничего не может быть! Разве смерть.
Чем дольше старик говорил, тем явственней Тим ощущал полный беспорядок в своей и без того многострадальной голове. Запомнить‑то он запомнил, ему дважды повторять не нужно. Но вот ни черта не понял, это да! Вольер какой‑то! Ну и словечко, ничего себе! И что это значит: все не так, как на первый взгляд видно?
– Как же не так, если, лопни мои глаза, коли они врут? И лес не лес, и река не река, и бродяга не лазит каждую ночь на небо, и наше солнце не встает по утрам, не ложится спать вечерами? Может, и меня на самом деле нет? – Тим натянуто рассмеялся, хотя и было ему не до веселья. Но что нелепостям Фавна счету на пальцах не хватит, это верно. Вот ему самые наипростейшие вещи: лес, и река, и небо, пусть скажет, что не так! И он повторил, как бы сам за другим собой: – Ты скажи, что не так! И солнце наше не встает по утрам?
– Солнце не ваше. Оно вообще ничье. И тем более никуда не встает и не ложится. Потому что, оно неживое. И луна тоже неживая. И не плоская как блин. Она – шар, и вращается этот шар вокруг земли. Которая тоже есть шар. А все вместе – вокруг одного солнца. Это называется система, – Фавн размеренно произносил слова, странные и не от мира сего. Но голова его нисколечко не болела, и вообще не похоже было, чтобы у него сделался сумасшедший припадок.
Только Тиму уже наплевать было, что там вокруг чего вращается. Сейчас, в этой чудной роще, полной восхитительных, шелестящих деревьев, ему не хотелось слушать глупости, каких и представить себе невозможно. В здравом уме, конечно. Шар да еще шар крутятся один возле другого – хоровод им здесь, что ли? Поэтому в ответ Фавну он сказал лишь:
– Пошел бы ты на нижнюю сторону земли, старый дурень! – беззлобно сказал, но все равно это было ругательство, крепче которого он вообще не знал и за которое в поселке «дровосеки» или разноцветные шары непременно взяли бы его на заметку.
– Ну‑ну, – грустно произнес Фавн, вроде нимало не оскорбившись. – Твое дело, тебе жить. А все‑таки они вертятся! – и зашагал себе дальше, через березовую рощу.
Тим покорно пошел вслед за ним. Недалеко. Потому что роща очень скоро взяла да и закончилась. И Тим увидел.
Те же и Карлуша
Гортензий вернулся на свое место, но не прилег опять на ковер – остался стоять. Во‑первых, некогда, а во‑вторых, так было видно лучше. Теперь трое смотрели с пристальным, напряженным вниманием на изумрудное, мерцающее окошко связи, и точно так же уставился на них Карл с той, своей стороны, и точно также не произносил пока ни слова. Будто в неживом ступоре – один хотел сказать и не мог, а другие ждали услышать и боялись спугнуть. Нарушил неприятную тишину Гортензий, всегда его непоседливость ставилась ему прежде в укор, а вот теперь пришла на выручку.
– Привет, Карел! – да еще замахал ему рукой. Бедный Карл нервно поводил округлившимися глазами туда‑сюда, за мечущимися с частотой взбесившегося метронома судорожными взмахами. – Прости, это я под впечатлениями от одного искрометного эксперимента. Как твои дела? Ничего себе неделька? Я слышал – ребята с Тритона отказали тебе в прибытии – мол, в обсерватории станут путать, где солнечный диск, а где твои рыжие вихры?
Шутка была беззлобная. Этак‑то часто они себе позволяли друг с дружкой. Хотя Гортензий в здешних местах и по здешним неспешным меркам – без году неделя, а Карл Розен – почти что старожил, да и возрастом раза в два постарше, скорее, Амалии Павловны ровесник. Но вот были они на равных и на «ты», посмотреть, так закадычные друзья. А и друзья, почему же нет? Если угораздило его самого влюбиться в Амалию, то при чем здесь возраст? Разность поколений чем дальше, тем сильнее стирается. Это нормально и общеизвестный факт. Конечно, с Игнатием Христофоровичем столь вольным образом не пофамильярничаешь. Но это глыба человеческая, мастодонт, артефакт нерукотворный, чтобы молодой наглец к нему без уважения, да и не посмеет Гортензий. Имеет место и та самая пресловутая разница лет, на его молодеческий взгляд, просто чудовищная.
– Шут царя Гороха, с кола снятый Тимоха! – отозвался с экрана Карл. Карел. Карлуша. Затряс вихрами, будто бы отгоняя смешинку. Бледное, веснушчатое лицо его утратило беззащитно‑испуганное выражение и как бы умылось от несчастья, о котором он и поведать пока не успел. – Я прошу прощения за столь настырный вызов, – Карл тряхнул буйными вихрами в другой раз, чем уже окончательно развеял бесплодные чары остолбенения.
– Вы бы объяснились, Карл, – хмуро и в легком раздражении, прежде всего на самого себя, обратился к нему Игнатий Христофорович. – Тем более, насколько я понимаю, вы наотрез отказались участвовать в нынешнем нашем негласном собрании.
– В самом деле, Карлуша, нехорошо пугать старых друзей, – вмешалась Амалия с умильно‑натянутой и всех примиряющей улыбкой. Это чтобы «мальчики», по ее выражению, не наговорили, упаси боже, один другому «неперевариваемых резкостей».
Такое и прежде случалось, и не раз. Даже не два. На памяти Гортензия было несколько подобных происшествий. И всегда придавалось им значение из ряда вон. Характеры ведь у обоих «мальчиков» куда там, искры летят! Монолитное упрямство, и против него – любой авторитет под сомнением. Вот уж где разница в возрасте не более как субретка на вторых ролях. Это Карел в мирное время – милейших правил человек и пух лебяжий, всегда в вашем распоряжении. Но когда он на тропе войны, когда дело касается его убеждений, драгоценнейших принципов должного и не должного, то тут ой‑ой! Одновременно является герой Персей и голова Горгоны в его руке, с рыжими вихрами вместо злоядных змей. Сколько наговорят с пылу с жару лишних слов и потом переживают по углам, пока бедная Амалия мечется промеж ними, будто голубь с оливковой ветвью от горы Арарат обратно к Ною и его ковчегу. И надо заметить, первым всегда сдавался Игнатий Христофорович. Поначалу и по незрелой недалекости Гортензий думал – это потому, что новое и гибкое всегда побеждает более старое и прямое. Что Карел более прав, оттого Игнатий Христофорович, убежденный этой правотой, слагает оружие, мол, будь по‑твоему, племя молодое.
Однако Амалия Павловна однажды дала понять ему, что это не так. Очень тактично и в полунамеках, хотя и без того привела Гортензия в изрядное смущение. Вовсе не потому Игнатий Христофорович все эти локальные завихрения в плошке воды, где и блохе по колено, разрешал к победному Карлушиному концу, что сам не имел он твердости в убеждениях. Вовсе не потому. Но оттого, что становилось ему скучно и дальше дуться, как серой мыши в пустом амбаре, и уж ладно, пускай в борьбе противоречивых идей победит самый настырный. Игнатий Христофорович свято чтил великое правило Аристотеля: «Вступай в спор только с тем, кто стремится к истине». И видимо, надеялся на стремление к этой истине со стороны Карла, но всякий раз оказывалось одно – Карлуша Розен, при всей своей гениальной храбрости, до истины пока не доспел. Как слишком незрелый фрукт, кисловат и не выдержан достаточно на ветке. Ему еще повисеть. Потому уступал, что молодо‑зелено, а не потому, что молодо‑право. Но все равно, ссоры их случались горячи. Дело же Гортензия при всех этих выяснениях правых и виноватых было глухая сторона. Да он и не претендовал. Слушай и ума набирайся. Первое знание уж усвоил – победивший не всегда ближе к истине, чем добровольно проигравший. А теперь стоял на пороге и знания иного, которое уже забрезжило впереди, но не вполне отчетливо – на победах тоже учатся, особенно когда воин остается в поле битвы один и спрашивает себя: какого лешего он сражался вообще и что в итоге получил: дырку от бублика или призрачный папоротниковый цвет? Может, Игнатий Христофорович, обида обидой, однако сдавался нарочно, после должных реверансов бедной Амалии, якобы переданных от истца ответчику или, наоборот, смотря по обстоятельствам времени и места.