Вольер (сборник)
Шрифт:
– Вольер ничего не может дать. Он взял сам. И показал мне, – Карл произносил вроде бы обычные слова, но теперь столь отрывисто и торопливо, будто глашатай прошедших времен зачитывал перед народом нелестный царский указ, от коего хотелось скорее откреститься. – Он взял оттуда существо. Кажется, женского пола. По крайней мере, волосы были длинные. Рыжие, почти как мои. Я подумал еще, может, нарочно. Может, именно меня он возненавидел. За то, что я отказался от вашего собрания. Может, это унизило его. Но потом опомнился – он ведь сделал это на несколько дней раньше, сразу после своего визита в поселок, и про собрание и мой отказ еще ничего не знал… – Дальше шли одни лишь сбивчивые оправдания Карла перед самим собой, потому что всем прочим было куда как ясно – ни в чем он не виноват, и это паника мирного обывателя‑мельника перед русалкой, вдруг кажущей хвост из‑под воды.
Однако Карла Розена, далеко посланного делегата от Агностика, дослушали они до конца. «И ты, Игнат, слушал тоже!» – то ли упрекнул себя,
Дальнейшие несвязные речи Карла вперемешку все с теми же самобичеваниями переложить на нормальный язык было можно и нужно. Что Игнатий Христофорович и взял на себя. Хотя и без него до всех уже дошла суть. Это он как бы работу бюрократическую, писарскую проделал, словно бы итог подвел тому, что только лишь было началом. Но без ясности уже нельзя. Итак. Отдав сына своего, Нафанаила, при этом грубо нарушив рекомендацию по вхождению в Вольер, сам Агностик, по‑видимому, обезумел от горя. И поскольку рядом не нашлось никого, кто бы сие горе с ним разделил, рано поутру, проведя вообразимо страшную ночь, он решился на поступок, не то чтобы неслыханный, но крайне редко встречающийся. И то прежние случаи без вдохновения ненависти произошли. В общем и коротко: Агностик изъял из Вольера существо женского пола и, если верить достаточно зоркому глазу Карла, совсем молодое. Не для личного интереса – и такое случалось, что влюблялись в красивых особей, после мыкались‑мыкались, но ничем их чувство не заканчивалось. И не из педагогического самоотречения – порыва, еще более бесплодного, чем первый. Из той самой ненависти к Вольеру, застарелой и страшной, сделал. Уж как Агностик относился к его обитателям и всей системе в целом, известно вдоль и поперек, да он и не скрывал. Владение у него не отбирали, конечно. Вреда ведь он до сей поры не приносил, а что кто‑то пользу может принести Вольеру, так в это один лишь Гортензий верует, и то исключительно по романтической младости лет.
Изъятую особь Агностик и предъявил с экрана экстренной связи Карлу Розену. И довольно странно, по его, Карла, мнению, одетую: в театрально короткой пышной юбочке, разубранной звездными узорами, в самодельном вызолоченном ошейнике, где от кольца – цепочка тонкая и звенит колокольцами. Но в отличие от него таковое видел Игнатий Христофорович в ретроспективных архивах – водили цыгане для показа обезьянок и ручных медвежат на потеху черни. Агностик, он тоже древней историей весьма интересовался, правда, больше по революционным эпохам, но мимо скоморошьих приемчиков не прошел, насколько можно теперь судить. Впрочем, он прямо сказал об этом Карлу: если мой сын отныне не человек, то и я вместо собаки себе держать стану существо. На его взгляд – то справедливый обмен. И колотить станет, как собаку, если и дальше зайдет? Нарушение соглашения о Вольере тут налицо вопиющее. Но и помнить надо – одного закона на всех нет и, дай‑то боже, никогда уже не будет. Ах, бедный он, бедный Агностик! И человек, и возлюбленный, и отец! Женщину любимую потерял – его послушать, сам не уберег, – чушь, конечно, но так думает. Сын его в Вольере, тут совсем ничего не поделаешь, искать виноватых бессмысленно. Гордыня в нем бродит, есть такие, у которых шея ни в какую сторону не гнется ни на злую судьбу, ни на милосердие, вообще ни на что. Этически неуравновешен – это он, Игнат, об нем придумал. Надо же! Права Амалия – человек рядом погибает, а что же он – «ах, Паламид Оберштейн мне неприятен?» За то его, Игната, самого на веки вечные надо в Вольер сослать, как раз с полным лишением памяти личности. Может, завидно ему? Что Паламид и в горе своем создал и выпустил в свет труд большого значения «О природе всеобщих равновесных законов». Каково? Говорят, новая эра метафизики с сего началась. Сам же ты, Игнат, украдкой его читаешь. Но вслух бранишь – дескать, помимо экспериментального подтверждения, никакой науки быть не может, а гипотезы измышлять глупо. Это оттого, что ты без малого триста лет, дай бог, бьешься в своих лабораториях, и себя замучил, и самоотверженных помощников своих сизифовыми потугами, а тут приходит человек и вроде бы с потолка, силой мысли одной говорит тебе, куда идти, и почему, если идти не туда, ничего и не выйдет. Каяться тебе, Игнат, каяться, пока не поздно! Это в тебе гордыня, не в нем, не в Паламиде.
Теперь только обратил он внимание на то, что вокруг него давно уж присутствует беззвучное напряженное ожидание. Карл молча глядел со своей стороны экрана, Амалия и чудаковатый крокодил‑Гортензий
– Перво‑наперво, нам должно понять, что именно произошло. Не в отношении Паламида, о нем речь впереди. Если вообще стоит ее заводить. Я думаю, в его случае доброе участие и доброе слово – вот наиболее действенные средства. Может, излечат не сразу, но, как говорится, был бы конечный результат, – веско закончил вступительное слово Игнатий Христофорович. И теперь ожидал ответа. Который не замедлил прозвучать.
– А как же! Амалия Павловна по доброму слову у нас главнейший специалист, – вроде бы и в шутку сказал Гортензий, но каждый из мужчин отметил в его словах некий оттенок затаенной лести влюбленного кавалера перед дамой сердца. – И я в случае чего тоже готов соучаствовать. Можете рассчитывать.
– Непременно, – коротко и без малейшего на сей раз раздражения в адрес молодого человека ответил Игнатий Христофорович, хотя ответ ожидался не вполне от него, но Амалия предпочла пока промолчать. – Однако не вы один. Со временем с добрым словом пойдем мы все. И это будет справедливо. Но я о другом. О том, что мы можем предпринять сейчас в отношении Вольера.
– О, Господи, опять этот Вольер! – Гортензий вздохнул не то чтобы нарочито горестно, но и с явным осуждением.
– Да, любезный, именно что Вольер! – порывисто развернулся в кресле Игнатий Христофорович и уже в упор посмотрел на Гортензия, словно предостерегая – конкретно сейчас не время для экстравагантных шуток, ох, только попробуй!
Со своей стороны отозвался Карл тем самым знаменитым «принципиальным» тоном, отчего экран экстренной связи из плоского отрезка стены как бы невольно преобразился в некоего рода гласную трибуну.
– Конечно, прежде всего Вольер! Не стал бы я вас тревожить так бесцеремонно, если бы дело касалось одного Агностика!
Амалия, предательница, тоже кивнула одобрительно. Ничего тебе не остается, голубь сизый, Гортензий, как подчиниться большинству! Но вслух, тем не менее, настойчиво произнес:
– Уж объяснитесь, Игнатий Христофорович. У этого настенного панно, – он важно скосил чернильные глаза в сторону экрана связи, – и спрашивать не стану. А то впечатление такое, будто бы в музейном заповеднике беседуешь с иконописным Святым Духом, и он тебе вещает! Если вообще бывают рыжие Святые Духи! – и удовлетворенно заметил, что все трое, даже глыба человеческая, Игнатий Христофорович, невольно заулыбались.
Игнатий Христофорович объяснил. И грустно прозвучало это объяснение. Выходка Паламида Оберштейна могла причинить самому Паламиду Оберштейну наименьший вред, а то и вовсе никакого. Он и сам не ведал, что творил, в своем теперешнем состоянии. Которое было всего лишь продолжением и закономерным следствием его целостного отношения к Вольеру. Здесь исцелять надо, скорее, сердцем, чем действием. И потом, никакого бесчеловечного акта, подобно, к слову сказать, тому же Ромену Драгутину, он не совершил. Потому что совершил его не применительно к человеку, а к обитателю Вольера. Возможно, что и негуманно, но и строгое осуждение здесь не годится. Во всем, что связано с Вольером, вообще нет никаких предписаний, кроме общих соглашений и рекомендаций, да и быть не может. Ну, и застарелого страха, это само собой. На нем все стоит, им же все и держится.
– Поймите, дорогие мои. В Вольере есть закон. Кто интересовался историей права, тот знает истинное назначение этого полузабытого человеческого установления. – Игнатий Христофорович огляделся как бы в поиске одобрительной поддержки своему предположению. Ответом ему были два согласных кивка, и Карл и Гортензий имели собственные владения, им поневоле приходилось изучать. Амалия воздержалась, впрочем, к Вольеру она имела лишь весьма отдаленное отношение, не ее это стезя. Он продолжил: – Теперь этот закон нарушен. Если не сведен к пустому слову. И потому наша задача – обратить все на круги своя. Агностика должно убедить без промедления вернуть изъятое существо на полагающееся ему место. Причем с соответствующей легендой, очень убедительной. Что‑то вроде благодарственного путешествия в обществе Радетеля на небо или на тот свет. Во‑он, Гортензий пусть придумает и обставит, он на эти дела мастак. Чтобы, не дай бог, не допустить дестабилизации. Тем более если учесть – в данном владении находится заключенный Ромен Драгутин, он же Фавн.