Вольер (сборник)
Шрифт:
Дом Вероники и ее родителей – Аврелии Антонелли и Шандора Вареску – напоминал изнутри веселый и бестолковый муравейник. Уйма народа, так ему показалось поначалу, то ли родичей, то ли просто приятелей, на самом деле в приют «Буковина» забредали все кому не лень, из многочисленного множества знакомцев гостеприимного семейства. И занятия у каждого имелись неслыханные, до конца не проясненные. Вулканографы, которые высчитывают о сотрясениях земли. (Где это видано, чтоб земля тряслась? Но раз говорят, им видней.) Ноологии – эти и вовсе невесть чем пробавляются – о мыслящей оболочке планеты, но ничего, Тим еще разузнает и как следует, разберется, дайте срок. Адаптационные историки – целая компания патлатых и смешливых скитальцев, раскрашенных в дикие цвета и в шерстяных шкурах, ну чисто звери, его самого однажды приняли за их собрата, за «деревнего грека». Конструкторы прототипов – им палец в рот не клади, без оного останешься, занятие у них – модели будущего? Тим пока и расспрашивать опасался.
При этом собственно хозяева замечательной «Буковины» блистательно отсутствовали. И это ни в малейшей малости никого из гостей не смущало. Тим тоже попривык к удивительному среди радетелей. Но все же где это видано – хозяин за порог, а гость к нему прыг‑скок! Однако сомнений своих решил он не выражать, для
С непроницаемо смурного, беззвездного неба тем временем закапал дождь. Тим, задравши вверх голову, с убаюкивающим умиротворением наблюдал, как по открытому пространству растекаются волнообразно капли без шума и без дробного падения. Вот еще здешняя прихоть – жить в приюте без всякой крыши. И зимой и летом. Правда, Вероника утверждала, будто в этой полосе снежных вьюг и метелей отродясь не бывало. Все равно как‑то неудобственно: вроде и знаешь наперед – установка СТП (оно же стационарное трегерное поле – лихо какое?) и пушинку не пропустит, да куда там, хоть камни с неба падай! Однако неуютно это, когда сверху твой дом настежь открыт. С непривычки, конечно.
Но дом, что дом! Главное – вчера Тим самостоятельно и без помех прошел Коридор, вот это история! Ух, и трясся он всеми поджилками до единой, не столько даже из опасения за жизнь свою, тоже, кстати сказать, единственную, сколько в предвидении предстоящего ему бесчувственного мрака смертной пустоты‑ловушки. Чуть не спасовал, лишь боязнь осрамиться перед «польским паничем» и девушкой, которой читал первые свои стихи, адресованные конкретному человеку, не дали отступить и провалиться со стыда окончательно. Хотя они‑то поняли бы. Лютновский сам предложил – давай, мол, с моей помощью, так бывает, коли в Коридоре замешкаться, потом не одолеть: называется «психологический барьер», и явление это временное. Но Тим отказался наотрез, потому как знал он про себя: не отважится ныне – отпразднует труса и впредь, никогда не побороть ему ни барьер этот, ни Коридор, ни подспудные страхи. Ужасу он натерпелся, по правде говоря, лишь первые секунды, пока набирал шифр (своей рукой, и дело то оказалось донельзя простым), однако едва пошли мгновения до старта, как весь его испуг будто порывом ветра снесло прочь. Оттого, что отсчет вовсе на незнакомом был языке и тем самым успокоил его. И еще оттого, что бояться оказалось нечего: все, должное с ним произойти, он знал наперед и пережил однажды, вот и получилось – это только ожидать неведомого куда как жутко, а того, что неизбежно и неизменно, напротив, вполне ничего, можно перенести. Тогда же сосредоточил дыхание, точно по книжке, уже понимал, что к чему, представил аршин, не отвлекаясь на мелочи, – и на тебе! – пустота просвистела мимо, он и не заметил, как очутился по ту сторону принимающего Коридора. Лютновский сказал: он, Тим, человек «лезвия бритвы», то есть такой, которого ничем не прошибешь, – проведай он, что Тим не по своей воле, а от безысходности, небось, по‑иному запел.
Все равно было приятно, что его принимают за храбреца. Да и «польского панича» он почитал не как радетеля, за это одно Тим уже ни перед кем не преклонялся, но за то, что в каждом старался Лютновский разглядеть особенную искорку, может, и прав был – Тим и впрямь человек «лезвия бритвы», ни влево ни вправо ему упасть нельзя, оттого – падать некуда.
А еще Тим увидел, наконец, море. Как оно есть, не в видовом экране постоялого двора – разве сравнить было! И ни с чем не сравнить. Даже и с лунными просторами, открывавшимися из окон «Альгамбры». Слетали нынешним утром с Вероникой – уж очень он просился: только туда и обратно. Обратно‑то выманили Тима еле‑еле – целый день готов был на берегу сидеть, позабыв и про город Рим, и про Вольер, даже про Анику позабыв. И дело заключалось вовсе не в том, что у воды не оказалось края. Мало ли у чего не существует конца? У той же пустоты, к примеру. Лазоревая, тяжелая колышущаяся масса, чудилось ему – дышала и разговаривала не то чтобы с Тимом, но со всем и со всяким вокруг, то отступая, то набегая волной, как будто билась у его ног беспредельная обнаженная мысль, понять которую дано не каждому. Противно каркали здоровые грязно‑белые птицы – море говорило и с ними. Благоухало от рокочущих мерно вод будто бы всеми известными запахами сразу: гниющими водорослями, увядшими цветами, его родной речкой, рыбьей чешуей, нагретым железом, едкой солью и отчего‑то немного поселковой Лечебницей, где его мальчишеские ушибы исцелял «колдун». Тим украдкой подобрал гладкий, серый камешек, зажал в кулаке – словно забрал часть моря себе, а может, и не часть моря, но часть слова, сказанного ему морем, – чтобы не забыть и обязательно вернуться.
Теперь камень этот лежал перед ним на тугой, упруго качающейся подушке, как если бы Тим положил его вместо себя видеть сны – черная точка на белесой, пахнущей мятой поверхности. Но кругляшок‑камень, Тим был уверен в этом, вовсе не спал, а тоже смотрел с ним на дождь. Может, скучал о привычной, баюкавшей его морской стихии.
Тим смотрел и размышлял. Дождь успокаивал его, однако думы были отнюдь не веселы. Он явился сюда, дабы получить знание. Но что бы ни рассказали ему о себе радетели, вряд ли он способен станет смириться до конца с их Новым миром. Так они называют свое существование – Новый мир. А чем был плох старый, Тим мог лишь догадываться. Упрятать часть собственного племени за кроваво‑красные решетки клеток Вольера – глумление над родом людским, так виделось ему. С одной стороны – чудные, милые лица, никого подобного и никогда не встречал он в своем поселке, народец «Яблочного чижа» и ведать не ведал о том, что за границей его мирка раскинулся иной, новый и прекрасный. С другой стороны – милые эти лица являли из нутра своего лишь голое притворство, оттого, что не желали делиться радостями свободного бытия. И это особенно казалось Тиму жестоким, но жестокое для него, выросшего в почитании трех заветов, значило безобразное и наказуемое по справедливости. Он ждал позорных открытий за порогом завтрашним, которым предстояло напрочь развенчать в его глазах мироустройство, едва обретенное, желанное, и уж готов он был глаза‑то закрыть на неблаговидную таинственность, но не получалось у него. Никак не получалось, потому что устал он даже от горсти собственной лжи, хотя и лгать‑то ему пришлось совсем еще недолго. Что же это значило впереди? Изгнание и казнь? Или отрешение и борьбу? Но как и чем было ему бороться? Выпустить поселковый народец на волю вольную, пусть дышат и живут в полный рост – долой Вольер и да пребудет равенство, как о том сказано в третьем законе: ни один человек не лучше другого и ни один не имеет этого права быть лучше. Невозможно ведь сие провернуть в одиночку, а друзей, настоящих и верных в деле, у него нет. Ох, свет ты мой! Что же тогда? Ступай обратно в поселок и учи? Да только позволят ли? Ну, как дадут по рукам! И сыщут его враз, где и сыскать‑то беглого убийцу, как не в родных ему местах? Это уж он умом понимал. Кабы еще понять, в чем причина подобной несправедливости? Почему мудрые и добрые в каждодневной жизни радетели в иных вещах выглядят как сущее зло? Почему не хотят делиться самым своим прекрасным, почему прячут знание, почему другое, тоже человеческое, но запертое и ущемленное, им чуждо? До такого упора, что даже и погибший, пусть не по его прямой вине, отец мальчика Нила все равно сына своего, любимого жарко, без поворота бросил во тьму клетки. Может, то и не радетели вовсе виноваты, может, человеки за пограничными столбами, напротив, сотворили некое вечное злодейство и оттого безропотно обречены нести свою кару? Ладно, он, Тим, проливший кровь, но ведь мальчик Нил не успел нагрешить и вообще ранее не принадлежал Вольеру, что же тогда? Не знает он пока ответа. Зачем явился, позабыл он на миг – море и Коридор, и жадность к стихотворной песне затмили его разум.
Но завтра поутру, это уж непременно. Они с Вероникой и «польским паничем» отправятся в город. Название которому Рим. Отсюда, из Путеол, быстрым летом каких‑то полчаса – и вот оно, начало. Удивительнее всего Тиму было то непонятное смирение, с каким друзья его собрались на затеянную ради него прогулку. Виндекс разве хмыкнул слегка, мол, у поэтов свои причуды, коли желаете вдохновляться от вещей столь странных, воля ваша. Но попрекать Тима он Вольером не стал, хотя и радости не выказал. Ни малейшей. Какая же скверна лежит на этом месте и на этом названии, что даже такой славный парень не желает об них мараться? Тим стоял в шаге от разгадки, но на сей раз не нашел он в душе своей ни тени боязливости, напротив, сделать последнее, решительное усилие его подстрекало изнутри безотчетное ощущение, имени которого Тим не знал, хотя и звучало оно донельзя ясно – собственное достоинство. Если суждено в грязь, так в грязь, но ежели выйдет в «князи» (интересно, что за место такое?), то и там останется тем же самым человеком. Главное, узнать про себя, дабы не таскать изо дня в день чужую личину.
А ведь и в гостеприимном доме Вероники притворство идет за ним след в след и никуда пока не деться. Столько вокруг ученых людей, того и гляди, попадет впросак. Взять, к примеру, простой разговор. Каждый здесь, куда ни плюнь (ох, вульгарное это выражение – Тим уже и такие тонкие понятия усвоил, да, да!), поди, на десятке разных языков свободно беседовать может. Пришлось прикинуться, дескать, по молодости мало еще подсобрал – почитай ни одного, кроме родного, но об том молчок, – оттого хочется ему по здешнему научиться. Что же, поверили сразу, наперебой кинулись ему помогать. Теперь, кроме как на местном наречии, с ним и не говорит никто. За то спасибо, Тим науку разговорную постигал быстро. Язык тутошней полосы весьма ритмичен и певуч – называется италийский. А его собственный – росский. У «польского панича» исконно природных аж целых два: тевтонский и вдобавок посполитая мова. Ну, одолеет и их со временем, сколько тогда возможностей будет стихи выпевать, представить – дух захватывает! У каждого ведь свои красоты, своя кожа и свое нутро – безбрежное, как виденное им давеча море. Радостное предчувствие захлестнуло его вздрогнувшее сердце, мрак ужасных грядущих открытий отступил на время. Как же красив здешний мир, что нет в нем, в Тиме, стойкой силы противиться его очарованию.
Назавтра, решено‑сказано, полетели. И не только до города. В самом граде Риме по большей части передвигаться пришлось с помощью «квантомкомба». А что делать? Это тебе не Большое Ковно, куда ему! В сравнение, ну чисто «Яблочный чиж» и луна целиком. Расстояния здесь громадные. Тим и не подозревал, что могут существовать на земле столь великие поселения. Оттого в городе проложили несколько воздушных дорог‑направлений, чтобы летящие вперед не сталкивались с теми, кому назад надобно. Толково у них вышло. Тим, как и всегда, удивления не выказал, пристроился аккурат хвостом за «польским паничем», а тот уж за Вероникой – сам, поди, точнехонько не знал, в которую сторону лететь. Оно не мудрено. Сверху город Рим одно бескрайнее смешение садов, лужаек и невиданных домов, а во многих местах – будто бы развалин. Виндекс объяснил ему: город сей не для прямого житья. Музеум под открытым небом, во как! Музеум – это такое помещение, где из века в век сохраняются «материальные предметы искусства», которые прежде иные радетели сотворили. Тутошнее собрание самое большое, оттого и народу ученого и любознательного пруд пруди. Тим решил, коли выпадет ему удача, тоже ни клочочка не пропустит, все обсмотрит и про все «составит мнение» – так говорить потребно, когда хочешь получить собственное знание о всяческих вещах. Но это дело будущего, скорее всего, далекого, если оно вообще суждено.
Приземлились через реку, около Ботнического сада Старого Универс‑титета (кажется, так?), у подножия холма прозванием Яникул. Насколько Тим смог уразуметь из случайно оброненных слов, универс‑титет прежде служил отдельно местом, где одни радетели учили других разнообразным наукам, какие кто хотел на выбор, но выбор тот получался невелик (для его поселка хоть какой бы сгодился, грустно подумал Тим). Теперь‑то, знамо дело, везде учат, почитай весь здешний мир один большой этот самый универс‑титет. А раньше не так оно было. Приходилось ехать нарочно и заранее, еще не на всех хватало, и желающих знаний наставляли в общей куче, как сказал Виндекс, «под одну гребенку». Плохо, наверное. Теперь тоже здоровенный домище не зазря пропадает, открыто с десяток детских «добровольческих» школ, для подростков и малышей, у кого родителям самим недосуг – «домовых»‑воспитателей у радетелей иметь не положено (да и чему те научат, разве по деревьям не лазать). Детишки вместе живут и вместе книжки читают, как раз те, по которым он, Тим, здоровый лоб, только‑только разума набираться начал.
Сад оказался хорош. Словно начертанный с воздуха гигантской умной рукой, вроде бы не человеческой, однако радетели его создали. Таково устроен: нипочем не угадаешь наперед, что тебя ждет за очередным зеленым поворотом. Панорама за панорамой, тут беседка, а там притаился в нише каменный человек, неподвижный и холодный, но все ж таки ничуть не хуже, скажем, «Пьющего носорога» Сомова. У Тима разыгралось воображение. Он представил себе, как все до одной белые полупрозрачные на солнце статуи сходят со своих возвышений. Как оживают их одежды и ловят ветер. Как разбегаются они с легкими смешками по укромным уголкам сада, и нужно догнать и уловить, но не сообразить тебе сразу, куда бежать, и оттого приходится подстерегать их из тайного укрытия.