Волгины
Шрифт:
«Да, только так, только поэтому», — думал каждый, слушая речь.
Прохор Матвеевич смотрел в потрескивающий грозовыми разрядами зев железной трубы, стараясь не проронить ни одного слова. Морщинистые щеки его порозовели. Ему казалось, что Сталин как бы собрал все его мысли и, воплотив их в простые и понятные слова, указывал от лица всей партии, как нужно жить и как работать в такое трудное время.
Требовалось собрать в себе все силы, всю волю и устремить их к одной цели — одолеть врага. Это надо было сделать всюду, в большом и малом, в самых незаметных уголках
Прошло всего несколько дней с начала войны, а Прохор Матвеевич уже насмотрелся на беспечность некоторых людей; он уже повидал и нытиков, и паникеров, и Сталин не забыл о них в своей речи и теперь прямо и сурово указывал, как с ними надо поступать.
Земля, на которой Прохор Матвеевич стоял, дом, в котором он жил, и фабрика, на которой он работал, — все стало для него теперь еще ближе, роднее, и нужно было только одно — суметь удержать все это и своих хозяйских руках и не дать на поругание врагу.
Сталин заканчивал речь. Он говорил о необходимости создавать народное ополчение, о том, что такое ополчение уже собирается в Москве и Ленинграде.
Прохор Матвеевич снял очки, огляделся. Пробежала волна тихого говора.
— Ну как? — послышались голоса.
— Что ж… Будем и мы поступать в ополчение. И от нашей фабрики пошлем людей, — твердо предложил кто-то.
Двор гудел взволнованными голосами.
Прохор Матвеевич направился в цех. Его нагнал Ларионыч. Из-под осыпанной древесной желтой пылью кепки выбивались седеющие спутанные волосы. Подмышкой торчала неизменная линейка, в зубах — длинный камышовый мундштук с давно потухшей папиросой.
— Слышишь, Прохор, — чуть забегая ему вперед, заговорил Ларионыч. — Я тогда, кажется, того… погорячился, ты уж извини, брат.
— Э-э, ладно, — махнул рукой Прохор Матвеевич. — Не до этого сейчас.
Они остановились у входа в шлифовальный цех. Древесная пыль, просвеченная лучами солнца, стояла до самого потолка в соседнем цехе. Остановленные на время речи станки опять работали с глухим жужжанием и шарканьем. Желтая древесная стружка тонкими пахучими спиралями стекала на пол.
Прохор Матвеевич, втайне обрадованный тем, что Ларионыч первый заговорил с ним, молчал, ожидая, что еще скажет парторг.
— Так ты, Прохор, не сердись, а? — снова сказал Ларионыч.
— Я не сержусь, — ответил Прохор Матвеевич. — Не до амбиции теперь. Настало время на военный лад всю жизнь перестраивать.
— Ты зайди-ка после работы в партком. Обдумаем кое-что, — сказал парторг. — Есть очень дельное предложение насчет дополнительной нагрузки станков.
Прохор Матвеевич стоял у входа в шлифовальню, смотрел вслед уходившему парторгу, думал:
«Вот и наша фабрика теперь должна в первую шеренгу становиться».
Таня, запыхавшись, боясь опоздать на митинг, прибежала в институт. В большой аудитории уже было много народу — собрались преподаватели, студенты, служащие.
За столом президиума стоял с подчеркнуто важным видом директор и нетерпеливо оглядывал заполненные кресла. Резкий солнечный свет падал из раскрытого окна на развернутое вдоль стены знамя института. Горячий ветерок приносил с улицы напряженный шум города, смолистый запах размякшего от зноя асфальта.
Таня поднялась на цыпочки, чтобы найти в рядах кресел свободное место, и увидела Тамару, а рядом с ней Валю и Маркушу. Тамара, совсем коричневая от загара, как цыганка, улыбаясь, помахала ей рукой.
— Сюда, сюда! — приглушенно крикнула она, оживленно блестя карими глазами.
Таня протиснулась через ряды.
— А мы уже и место тебе оставили… Чего ты опаздываешь? — набросилась на нее Тамара.
Таня испытывала необычное возбуждение. То еще не ясное, но твердое решение, которое возникло в ней на вокзале при проводах мобилизованных, все сильнее беспокоило ее, и она то пугалась этого решения, то испытывала знакомый прилив уже пережитых в пути к вокзалу чувств. Но она никому — ни матери, ни Юрию, ни подругам — не говорила еще о своем решении, и при одной мысли, что все-таки придется сказать, может быть, даже сегодня на митинге, сердце ее начинало бурно биться.
«Еще не поздно. Никто не знает о твоем решении. Откажись от него! Промолчи, уйди с митинга, шептал ей вкрадчивый трусливый голос. — Юрий любит тебя. И ты останешься с ним, будешь продолжать учиться в институте, и все обойдется без тебя… Откажись!»
Горячий румянец выступил на щеках Тани. Тамара что-то говорила ей, но она не понимала и так же плохо улавливала смысл речей, произносимых с кафедры.
Но вот эти речи стали доходить до ее сознания. Выступили директор института, потом секретарь партийной организации, за ними — знаменитый профессор, сухонький седовласый старичок.
Профессор в конце короткой речи, произнесенной чуть слышным дребезжащим голосом, вдруг закашлялся, приложил ко рту носовой платок. Ему не дали договорить — все встали и долго аплодировали.
Чтобы не расплакаться, Таня до боли закусила губы. Она, как и все студенты, любила профессора, очень доброго, но строгого и взыскательного на экзаменах.
«Вот и пришло время. Возьми слово, иначе будет поздно, — подзадоривал Таню внутренний суровый голос, при этом ей становилось то жарко, то холодно… Ты должна первая сказать… Эх ты, трусиха! Никогда ты ничего не скажешь… И ничего не сделаешь».
Совсем неожиданно для себя она подняла руку.
— Слово предоставляется товарищу Волгиной, — послышался голос председателя.
Она заметила, как на нее испуганно взглянула Тамара, а в глазах Вали отразилось изумление и любопытство. Маркуша сказал какое-то подбадривающее слово. Таня шла между рядами стульев, как в тумане, и ей казалось, что все с недоверием смотрят на нее.
Она взошла на трибуну и сразу почувствовала себя маленькой, незаметной. Желая только одного — поскорее высказать то, о чем думала в эти дни, она заговорила. Первые две-три фразы показались самой Тане тусклыми и невыразительными: так они были далеки от ее переживаний. Ее охватило отчаяние. Предательское желание как-нибудь закончить и убежать с трибуны чуть не одолело ее и не погубило всей речи.