Вольный горец
Шрифт:
О сказках… О живущей в людях надежде.
Ваня повеселел, чему-то все улыбался, и я спросил в конце концов: мол, ты-то что понимаешь?
Понимал бы, и правда!
Самый маленький житель Кобякова — о старинном Захарове…
ПРИСНОПОМИНАЕМЫЙ АЛЕКСАНДР…
Ехали с Юнусом в его машине, привычно рассуждали о ранних холодах, которые принес «темир-казак» — жестокий северный ветер, неожиданно сменивший средиземноморский циклон, заговорили потом о наших общих товарищах, и я обронил такую фразу: вчера, мол, у Эдика, у Овчаренко
— Как ты сам любишь выражаться: что-то новенькое, — миролюбиво подначил меня Юнус. — Никогда у нас не было этой «кавказской нормы»… И спирта не было: «белый конь» — это… приобретение уже последних, как тебе сказать… это…
— Русский подарок? — подсказал я как опытный, давно уже работающий с Юнусом толмач-переводчик.
— В общем-то — да, — согласился он. — Откуда ты взял «кавказскую норму»?
— Э-эй, брат! — вскрикнул я. — Что это ты — на красный?!
— Думал, успеваю, — ответил Юнус ворчливо.
На самом — то деле это я проскочил «на красный»… На кровавый цвет Кавказской войны.
Но что делать, что делать: штука вполне объяснимая.
Вместе с выходом пухлых и сырых, якобы исторических романов об адыгской трагедии, цель которых часто сводится к одному — играя на национальных чувствах, возвыситься, наряду с бесконечными, прямо-таки кричащими публикациями старых и новых источников, смысл которых тоже един — вина русских в геноциде черкесов, вышло много достойных книг, на страницах которых «покорение Кавказа» изображено если не со всей объективностью, то с ощутимою её долей.
Куда от неё денешься — тень прошлого. С новой силой вспыхнувшая отчаянная Кавказская война: историко-литературная в этот раз. Пока, слава Богу, — художественно-публицистическая.
Какой-никакой, а все же знаток Кавказа, ясно ощущающий в себе ток казачьей крови, я с интересом читал и то, и другое, и тем и другим сопереживал, сочувствовал и всякой умной книжке радовался, как дорогому подарку… нет, правда.
В Москве на книжном развале увидал прекрасно изданный том Алексея Шишова «Забытые русские полководцы Кавказской войны»… Какие характеры! Какое богатство остававшегося до этого втуне материала!
Не говорю о величественном главном — узнал много неизвестных мне прежде и жестоких, и трогательных подробностей.
С «кавказской нормою» ладно, не самое главное, хотя и это немаловажно: всякий вечер за ужином каждый солдат получал стакан водки.
Куда любопытней и поучительней понятие «кавказский костер»: любой офицер, как бы ни озяб или промок, имел право подходить к солдатскому костру лишь в том случае, если возле него было свободное местечко: «Примите, братцы!»
Недаром это самое «братцы» по отношению к солдатам и нижним чинам если не родилось на Кавказе, то очень прочно в русской армии тогда укоренилось.
А «кавказская дуэль»?
Офицерам, ставшим в одночасье непримиримыми врагами, не надо было стреляться: дожидались очередной вылазки либо нападения горцев и без оружия шли рядком навстречу «татарину»… Убитый либо раненый падал, оставшийся в живых из ножен выхватывал шашку либо доставал из кобуры пистолет и
Но это все книжное знание, так сказать, его и в Москве, если не лениться, добыть можно…
Здесь же, на Северном Кавказе, та самая геополитика, то самое евразийство, о которых с таким значительным видом рассуждают в столице в телевизионных студиях либо на страницах газет, приходят к тебе в бытовом обличье.
В гостях у своих кунаков, бывало, при каком-нибудь слишком откровенном разговоре я пробовал попридержать хозяев: да что же это вы, черкесы, мол так-то — при мне, при заядлом русаке?!
— А что тут такого? — следовало наивное, но в общем-то справедливое. — Ты наш!
Может, это один из подсознательных, простонародных способов «вербовки»?
Говорили так, поди, говорили преданнейшему адъютанту генерала Засса, исполнявшему не только самые строгие поручения Григория Христофоровича в запутанных адыгских делах, но и самые деликатные — тоже… И он, видать, настолько к этому «наш» привык, что все в конце концов перепутал да так-таки и ушел жить к черкесам, чем шефа своего, первейшего их врага, привел в такое уныние, от которого боевой генерал не смог оправиться… вот что такое это «наш».
Наш— и всё тут!
Иной из старых знакомцев при встрече вдруг говорил мне:
— Так ты здесь давно?.. А я не знал, представляешь! Только вчера отсюда Шамильчик уехал, долго тут в горах отдыхал: надо было вас познакомить…
Но это все ладно, что там ни говори.
Главное — текст, который останется после нашей с Юнусом общей работы, после наших многочасовых споров…
Но и тут-то всё так непросто: «С кем же Пушкин? На чьей он стороне? Считает, что одним нужна воспетая им вольность, а для других и кнута хватит?.. Перед кем он тогда лукавит? Перед царем? Или — перед черкесами?»
Текст из «Милосердия», в котором вопрос, как говорится, ребром…
Уставший от этого русско-черкесского противостояния в прозе, от малой на этот раз — из-за Пушкина! — «кавказской войны», думал про себя иной раз: да ладно, ребята!.. Это мне вы тут голову заморочили, уже, и в самом деле, не пойму, казак я или давно черкес, и не сразу разберу, с кем я, но Александр Сергеевич, он-то уж — само собою с монархом!
И вот все это выстраданное годами общения с друзьями на Кавказе знание, все эти свои не очень-то веселые соображения везешь, в конце-то концов, в Москву и, что ни говори, думаешь: столица как-никак… не только друзья-товарищи… может быть, найдется, наконец, державный люд из высших либо хотя бы средних чиновников? Выслушают, наконец. И, наконец, — поймут?
Вера в это давно во мне попригасла: после длинного моего письма на имя Казанцева, в котором я призывал заняться прежде всего восстановлением единого духовного пространства Северного Кавказа… ох, это «единство»!
Один из его помощников, в Москве прочитавший копию письма, наивно — какое тут ещё словцо подберешь! — воскликнул: да что вы, мол! Единственное, что сохранилось, мол, на Кавказе — это как раз оно, духовное-то пространство… Вот встречались на днях с Расулом Гамзатовым, и я в этом ещё раз убедился!