Вольный горец
Шрифт:
Бывало, звонишь ему, а из трубки — приглушенно так, но удивительно твердо: „Дух Гончарова!“ И вот жив дух его, жив, коли постоянно вспоминаю… но не поминал ведь, все некогда…
…и тут выплыло: как с отцом Ярославом Шиповым пришли в Патриархию, сидим в кабинете у Владыки Арсения, епископа Истринского, и он — „правая рука“ Патриарха, Святейшего — посматривает с ласковой хитрецой то на одного, то на другого:
— Будем надеяться, мысль дельная… что же… ищите пока неоткрытую церковь. Есть несколько даже в самом центре Москвы — ищите. А мы тут пока ещё раз все взвесим и решим уже окончательно…
Сколько старых храмов с заржавленными замками на кованых либо тяжелых деревянных дверях с батюшкой, старым другом-писателем,
— Ух, ты! — радовался я. — Вон сколько места: и посидеть за разговором, как служба кончится, и чаю попить…
— Да нам много и не надо, — тихим голосом рассудительно говорил отец Ярослав. — Лишь бы дело пошло: а там видно будет… а в том, что дело это не то что нужное — необходимое, сомневаться, я думаю, не приходится…
— Да что ты! — горячо откликался я. — Что ты. Ну, хорошо, что мне, предположим, есть кому позвонить и прямым текстом о чем-то пока неясном расспросить… мы же — дикие люди!
— Не только порядок службы или толкование молитв, — включался батюшка. — Как у нас было-то? У „властителей дум“. Родился — не крестился, без покаяния помер… Хоть внуков будут приводить окрестить. Хоть самого потом отпоют. А часто мы своих друзей поминаем?
Мы тогда с батюшкой прямо-таки горели этой идеей: создать отдельный приход, в котором потихоньку воцерковлялся бы наш брат-литератор, ещё недавно не помышлявший об этом вообще либо раздумывающий, как правило, в горьком одиночестве… Сам-то я пришел в храм после гибели семилетнего сына Мити. Когда много лет спустя в казачьем землячестве в Москве меня „кликнули“ московским атаманом, я был уже горячо убежден, что самая первоочередная цель того самого „возрождения“, в которое почти все мы тогда наивно верили — воцерковление старших и воспитание в православии детишек наших и внуков… Стали приезжать из-за рубежа потомки казачьих эмигрантов, и, глядя на них, постоянно убеждался в своей правоте: все они, поголовно все выжили в дальних чужих краях благодаря сокровенной, истовой вере…
Но у кого — иной, нежели у меня, опыт? Кто все стесняется перекреститься, кто не знает, как свечку в церкви в память горячо веровавших своих предков поставить?..
Так как будущему настоятелю „писательской“ церкви, самому отцу Ярославу лишний раз было неудобно появляться у Владыки Арсения — надоедать ему взялся я.
И то: это ведь не какая-нибудь тебе провинциальная епархия, где личной встречи с епископом будешь добиваться и один, и два месяца… А в Чистый переулок пришел с книжечкой либо с журналом, высидел в очереди не такие уж бесконечные два или три часа и — пожалуйста. По нашим временам — вообще удивительное дело. Но это так!
В последний раз, правда, Владыка, у которого я к тому времени, был „в печенках“, выглянув из кабинета и увидав меня, стал отмахиваться на самый мирской манер, что называется. Какое там — „Гурий“!
— Некогда, Гарик! — громко воскликнул. — Некогда!
И ведь прав был наверняка!
Мы-то по своей горячей неопытности чего только, неофиты, не напридумываем!
А мудрый Владыка наверняка рассудил в конце-то концов: церковь, святое-то это место, — последнее, из-за чего эта оглашенная публика, писатели, меж собой пока не подралась или хотя бы не поскандалила… Чего только не делили и друг у дружки не отымали литературные братья-разбойнички… эх!
Но в составлении синодика я теперь был свободен… „Пушкинские горы“! — вдруг пришло. Поэма давно покойного Александра Ивановича Смердова… Добрейший был и деликатнейший человек, приезжал к нам сразу после своего собкорства от „Литературки“ в Китае, уже корреспондентом по Сибири — в пятьдесят девятом на нашем Запсибе ещё и конь не валялся, но как ласково и достойно обо всех нас, терпеливо ждущих большого дела,
Это после уже, годков семь-восемь назад в Краснодаре на одном из казачьих сборов меня познакомили с пожилым, совсем сухоньким, но молодцом державшимся, при полном параде, что называется, дедком из Псебая, и я спросил его:
— Говорят, вы разминировали могилу Александра Сергеевича в Святогорском монастыре?
Вокруг нас толпились люди в ярко-голубых и алых бешметах под парадными, с газырями на цепочках, черкесками, в высоких горских папахах или в лихо разломленных на макушке низеньких „кубанках“ с красным верхом: по случаю праздника „причеченились“, как издавна выражаются в родной моей станице, и совсем молодые, и чуть постарше них, и — куда, куда старше… Собеседник был далеко не в новом, как говорится, цивильном платье, но что-то именно в нем, не в пример многим из остальных, выдавало давнюю солдатскую косточку.
Он и ответил на воинский лад, но не нарочито, а по старой привычке:
— Так точно. В один момент!
Я невольно улыбнулся:
— Прямо-таки — в один?
— Дак я ж её, когда отступали, и минировал! — теперь уже с полунасмешливой лихостью доложил мой земляк. — Приказ есть приказ!.. Говорили, что немцы обязательно вывезут прах, а мы не успели…
Что тут теперь и от кого узнаешь: недаром говорится, что первой на войне погибает правда.
Сколько я потом собирался съездить к нему в Псебай: у них там рядом, „в Мостах“, в станице Мостовской собиралось и до сих, наверное, собирается литературное общество „Зеленая лампа“, хотя сам казак-ветеран, передавали мне, в последнее время сильно прибаливал… И сколько раз потом, размышляя о нашем коротком разговоре, который перебился тогда регламентом торжества — отмечали, по-моему, годовщину одной из многочисленных наших побед „над турком“ — думал и с запоздалым страхом, чуть не с ужасом, и — с благодарностью: отвел Господь кубанское казачество от подневольного позора, отвел!
А ну, случись взрыв?!
„ Видел я берега Кубани и сторожевые станицы, любовался нашими казаками…“
„От благодарных кубанцев“, да.
Какими глазами, как в наших краях говорят, смотрели бы мы на эту надпись на постаменте памятника Александру Сергеевичу, который стоит теперь в Краснодаре перед библиотекой его имени?
— Сам понимаешь, что я не специалист, но тут глубоко копать и не надо, лежит на поверхности, — разговорился однажды глава кубанского землячества в Москве Николай Яковлевич Голубь, ревностный почитатель поэзии Пушкина. — Какой у него один из самых первых стихов? „Казак“!.. Денис его звать, „хват Денис“ — может, помнишь?.. Ну, это ясно: к казацкой славе война с французом добавила партизанской славы: понятно, что это в честь Дениса Давыдова. А дальше?.. В четырнадцатом году ему всего пятнадцать, а он — может, помнишь? „…бутылки, рюмки разобьём за здравие Платова, в казачью шапку пунш нальём…“ Как тебе? А в „Послании к Юдину“, которое ты, как квасной патриот Захарова, любишь цитировать?.. Где он в мечтах-то посреди воинского стана — рядом с „седым усатым казаком“. Ну, так же ведь?