Волшебная дорога (сборник)
Шрифт:
— Это гениально! — кричал он. — Я вам не верю. У какого великого мастера итальянского Возрождения вы стащили эту вещь?
Я не стал возражать. Я и сам себе казался вором с той самой минуты, когда увидел на своем жалком замученном холсте не подобие, а само живое трепещущее существо, саму Офелию.
Люди подбегали ко мне и что-то кричали. В этом шуме и гаме я не мог ничего разобрать. Может, они кричали, что я вор? Мне казалось, что меня сейчас схватят и потащат в отделение милиции. Это было похоже на скандал. И только несколько
Незнакомая курчавая дама, подбежав ко мне на тонких козьих ножках, вдруг уронила на меня свое длинное лицо и громко зарыдала.
— Я убита! Убита! — кричала она. — Сейчас я умру у вас на груди.
Забыв о вежливости, о долге, о правилах приличия, я резко оттолкнул ее и отпрянул. У меня сдали нервы. Они сдали в самый неподходящий момент. Как лавина с горы, неслась на меня буря признания, гроза бесприютной и неожиданной славы.
Расталкивая толпящихся, я кинулся из зала.
В раздевалке гардеробщик, солидный, как все гардеробщики, подал мне пальто и спросил:
— Что за скандал? Кто-то кричал «убили»! Кого убили?
— Убийца — это я, — ответил я и протянул ему мелочь на чай.
Он взял деньги, положил в карман, с достоинством поблагодарил, сентенциозно заметил:
— На белом свете все может быть. До свиданья.
— До свиданья.
Мои ноги несли меня прочь от чуда. Сначала ноги, а потом извозчичья кляча. Было комично, что я пытался убежать от своей славы на извозчике.
Я затаился в своей комнате. Но спрятаться мне не удалось. Меня настиг корреспондент «Бытовой газеты» в тот самый момент, когда я занимался бытом — стирал в мыльном тазу заношенные носки.
— Я никого не убил, — сказал я корреспонденту. — Зачем вы преследуете меня?
— Вы создали гениальную вещь, — перебил меня корреспондент. — Нечто неслыханное. Шедевр. Расскажите, как вы работали над своим шедевром?
Он достал блокнот и вытащил из кармана стило. С раскрытым от любопытства ртом он сел на стул и навострил уши.
В эту минуту в углу за шкафом стала скрестись мышь. Она явно спешила мне на помощь.
— У кого вы учились? — спросил корреспондент.
— У случая.
— У случая нельзя учиться.
— Почему?
— Случай это всегда случай, не больше. Случай — дурак. Он ничему не может научить.
— Смотря какой случай, — возразил я.
— Вы хотите поразить меня оригинальностью?
— Допустим.
— Вы имеете на это полное право, — разрешил корреспондент. — Вы создали шедевр.
— Не люблю я этого слова, — сказал я. — Оно чем-то напоминает мне жирное пирожное. Меня тошнит от жирных сластей.
— Испорченный желудок? — спросил корреспондент.
— Как у всякого кандидата в гении, — ответил я.
— Вы не кандидат. Вас без кандидатского стажа сразу зачислили в гении.
— Откуда вы это знаете?
— Знаю. Все
— Искусствоведы часто ошибаются. И тогда их поправляет время. Боюсь, что они ошиблись и в этот раз. Но время их поправит.
— Допустим, они немножко преувеличили, — согласился корреспондент. — Допустим, это не шедевр. Но все равно это замечательная картина. Расскажите, как вы над ней работали?
— Я сделал эскиз. Довольно неважный эскиз. И потом о нем забыл. Однажды утром я проснулся. Взглянул на эскиз. А эскиз превратился в картину.
— Как это вдруг превратился?
— Не знаю.
— А кто знает?
— Чудо.
— Чудеса отменены, — сказал корреспондент.
— Кто и когда их отменил?
— Их отменил век. Наука. Я понимаю, вы не хотите пустить меня в свое тайное тайных, в свою творческую лабораторию. Я где-то читал, что Чехов и Ибсен не любили рассказывать о своей работе.
— Они правильно поступали.
— Но вы должны мне что-нибудь рассказать. Я пришел к вам первым. И я не уйду с пустым блокнотом.
38
Только теперь я понял, что натворила Офелия.
У меня было такое чувство, словно наклейку с моим обыденным и безличным именем (Михаил Покровский) я увидел в Итальянском зале Эрмитажа на одной из самых ослепительных картин Возрождения.
Как и ко всякому чуду (не павда ли, нелепое выражение, как будто чудо может быть всяким?), к этому невозможно было привыкнуть.
Я приходил на выставку и, прячась за спины зрителей, с удивлением и испугом смотрел на нее. Она была тут. Еще тут. На холсте. Она еще не исчезла, оставив меня и публику с носом.
Да, она была тут. Пока тут. Рама или окно в бесконечность. А на фоне бесконечности, уходя в нее и снова возвращаясь, пребывала она, то притворяясь своим подобием, то вопреки рассудку и законам искусства становясь жизнью, смеющейся одушевленной плотью, разрушая покой тех, кто на нее смотрел.
Мой покой тоже был разрушен. И только ли покой? Я чувствовал, что, смотря на нее, я погружаюсь в бездонность Вселенной. Не чувствовали ли это самое и зрители? Я слышал, как высоченный и здоровенный матрос сказал такому же, как он, дылде-приятелю:
— Знаешь, у меня даже немножко кружится голова и кажется, что под ногами пустота.
— У меня тоже, — подтвердил дылда. — Я тебя понимаю.
Какая-то девушка упала в обморок. А мальчик, стоявший с матерью, вдруг крикнул:
— Мама! Мама! Держи Меня. Тут за окном нет ничего. Пустота!
Подошел искусствовед-лектор, сказал спокойно:
— Граждане! Это произведение искусства. Краски. Линии. И больше ничего!
Да, вот именно. Краски, линии, и больше ничего.
Его слова и менторский самодовольный бас успокоили всех, кроме меня.