Волшебный фонарь
Шрифт:
— Через несколько дней… тираж через несколько дней… несколько дней…
И кажется, он спит, и весь он там, далеко — на яркой местечковой ярмарке, среди рундуков и мужицких возов, и вокруг поет-кричит базар: «Пенька!.. Мыло!.. Семечки тыквенные!..»
Мало кто и обращает на него внимание и слышит, что он там бормочет и фантазирует, и он сидит за своим столиком, одинокий, отрешенный, и может вдоволь, сладко, с молитвенной веселостью и тоской выпевать: «Через несколько дней… Через несколько дней…»
Мимо валит густая толпа, идут юнцы и девицы в болоньях, для которых и война-то была где-то в прошлом столетии, а нэп —
И вот он сидит, как осколок этой Ассиро-Вавилонии, и, обещая рай земной, ликуя, выпевает: «Через несколько дней… Через несколько дней…»
МОСКОВСКИЕ НЕГРЫ
Проходят каленные морозом иссиня-пепельные московские негры. И, глядя на них, каждый раз я удивляюсь — как похожи они выражением лиц на местечковых подростков, которых я некогда знал там, далеко и давно. Просто каждого из них я уже когда-то видел, и звали их Лева, Яша, Зюня, и я помню даже, в каком переулке они жили.
Что, может, и они приехали из таких же маленьких, захудалых, заброшенных поселений? Или просто люди всей земли, всех рас и цветов кожи, в сущности, очень и очень похожи друг на друга?
ПТИЦЫ НАШЕГО ДОМА
Новый многоэтажный дом вырос на месте деревенской улицы, и птицы, жившие раньше на старых ветлах, переселились теперь под плоскую бетонную крышу, в узкие, как древние бойницы, чердачные щели.
Вот какая-то суматошная серая галка прямо с полета сунулась в крайнюю: «Ах, простите, не туда!» И перелетела к соседней щели, исчезла и, наверное, там сейчас кричит: «Привет! Привет!»
А голуби все солнечное утро фланируют по бульвару карниза, выпятив грудь, встречаются и, взмахивая крыльями, вежливо уступают друг другу дорогу или останавливаются и долго гуторят. Одни, толстые, надутые, почтенные, стоят, раскорячив мохнатые ноги, и бурлят, а другие, помельче, скромно слушают, пригнув худую, изящную, граненную кубиком головку, и лишь изредка поклюют, но сделав при этом вид, что кивают: «Любопытно, любопытно!»
А есть и такие, которые не участвуют ни в каких дискуссиях, и никто их не замечает, и мнением их не интересуется, и они сами не придают значения своему существованию, сидят где-то в сторонке, на одиноком кирпичике, и попискивают, потому что светит солнце, дует ветер, потому что есть жизнь, бьется под пухом сердечко.
…Вдруг все птицы сразу, тучей, поднялись в воздух и стали кружиться и кричать над двором. Но никто не обратил на это внимания. Дети играли в классы, дворник ходил с метлой, и в открытых окнах на всех девяти этажах люди целовались, плакали, пели и бранились.
НЕОНОВАЯ ВИТРИНА
Ночью прохожу мимо магазина «Канцпринадлежности» и на тихой, пустынной улице в неоновом свете так ярко вижу все эти прекрасные и удивительные вещи: раскрытые готовальни и на зеленом и черном бархате циркули и кронциркули, волшебный фонарь с красным глазом, перочинные ножики. И я с азартом мальчишки все это разглядываю, смакую, владею этим, держу в руке и маюсь. В сущности, я никогда этого не имел. Как же так случилось?
Теперь я иду один-одинешенек по улице и думаю: сколько же великолепных, чудесных вещей прошло
И вот еще что: правда, есть на свете Мадрид, Рио-де-Жанейро, есть Канарские острова, и Балеарские острова, и Огненная Земля? Или это только на голубой карте полушарий, там, в детстве, в писчебумажном магазине?
В ТОЛПЕ
Я только увидел, как он суетливо-яростно сунул букет свежих розовых астр в мусорную урну и пошел вниз, в подземный переход, сияя лысой макушкой, с плащом, переброшенным через плечо, — этакий деспот и жох. А она, утирая мелкие-мелкие слезинки, чуть помедлив, пошла следом за ним, в жакетике и грубых чулках. Остановить? Покориться? Объяснить? Досказать?
Что произошло только вот сейчас; тут, какая маленькая трагедия разыгралась посреди дня на улице, у ямы подземного перехода, среди толчеи, и сутолоки, и шума большого города, среди тысячи тысяч мелькающих судеб?
Я оглянулся. Никто и не заметил, не остановил взора, не замедлил шага, все бежали, бежали по своим делам, москвичи и командированные, молодые, и пожилые, и старые — в пестрой, разнообразной одежде.
Один я, соглядатай человеческий, и приметил это.
ОДИНОКИЙ СТАРИК
В вечер 1-го Мая, когда вокруг горит иллюминация и по улице Горького во всю ширину плывет праздничная толпа, возле автоматов газированной воды на углу стоит старик в мятой, засаленной шляпе и каких-то шлепанцах на ногах.
Он налил стакан крем-соды и медленно, с удовольствием пьет, сделает глоток и этак весело, хмельно, с гордостью участника, глядит на ликующую толпу.
Когда выпил до дна и осторожно поставил стакан, он как-то сразу сник, погас, из глаз ушла веселость, и он торопливо зашагал, держась близко стены.
Я иду за ним. Он сворачивает в Брюсовский переулок, потом еще в один Кривоколенный переулок, потемнее, потом в проходной двор, совсем темный, и пропадает в одном из этих вечно открытых, пахнущих помоями, черных тоннельных подъездов XIX века.
Глухо доносится гам праздничной улицы.
ПРОВОЖАНИЕ
В эти сентябрьские дни, когда с деревьев падают первые желтые листья, на моей улице беспрерывно играет гармошка, я слышу ее и ночью, сквозь сон, и на рассвете.
Вот где-то вдали она не по-городскому заплакала. И воющие ненынешние голоса, странные и потешные, приближаются и приближаются.
Вглядываюсь в рассвет, в темную толпу, ищу виновника.
Впереди гармонист в шляпе и расхристанной ковбойке напропалую растягивает мехи, а за ним мордатый парень в хлопчатобумажных китайских штанах выкручивает всякие коленца и по-бабьи орет: «Хотят ли русские войны»… И тут выскакивают, приплясывая, прямо на проезжую часть, девчата в туфлях на микропорке и начинают по-нарошному жалобно выть, как это, они слышали, делали их бабушки, и все это похоже на интермедию.