Воля судьбы
Шрифт:
Но все-таки он опомнился первый.
Он усадил наконец, жену, велел принести для нее уксуса; но все это было делом одной минуты.
— Так у вас есть письмо, есть известия? Вы знаете что-нибудь из военной канцелярии? — стал спрашивать он, стараясь теперь скрыть свою радость, как за минуту пред тем старался скрыть свое горе, и боясь произнести имя сына, чтобы опять не впасть в новое безумие своего слишком большого счастья.
— Да, я имею сведения, — ответил Торичиоли. — Но ради Бога успокойтесь!.. Я и боялся, что известие произведет на вас такое впечатление… но что
— Он вернется!.. вы говорите, он вернется?… так это мыслимо?… О, да благословит вас Бог за одни эти слова! Ну, теперь ничего… теперь ничего, говорите, что знаете! — стал молить барон, уже привыкнув к своей радости и действительно овладевая ею.
— А что было бы, я спрашиваю только, — продолжал Торичиоли, — что было бы, если бы он уже вернулся? Мои сведения настолько достоверны, что вы можете считать, как будто он уже вернулся.
Баронесса сложила на груди руки и шептала молитву. Она уже чувствовала, как пред тем угадала, что ее сын жив, что Торичиоли должен сказать о его приезде.
Как ни был опытен итальянец в сношениях с людьми, но невозможно было, чтобы его сбивчивые речи все-таки не были угаданы матерью…
— Где он, где он? — спросила она.
— Он близко от вас… от Петербурга… то есть он подъезжает… может быть, подъехал… приехал… то есть приехал со мною, — голос Торичиоли дрогнул. — Вот он! — мог только добавить он.
В этот момент дверь из прихожей отворилась и Карл, живой и невредимый, быстрыми шагами ворвался в комнату. Баронесса ахнула и упала в раскрытые его широко объятия; она припала к сыну и прижалась головой, охватив его шею, и дрожащими руками начала перебирать по его спине, словно ей мало было видеть его, нужно было еще чувствовать, трогать. Ее худое, измученное тело колыхалось от все не унимавшихся рыданий.
Сегодня утром Карл, приехав в Петербург, явился в военную канцелярию по начальству и, боясь испугать своим внезапным возвращением мать и отца, решился найти какого-нибудь общего знакомого, с тем чтобы тот предупредил его стариков и подготовил их. В канцелярии он встретился с итальянцем Торичиоли, лучше которого, казалось, нельзя было найти для нужного Карлу дела, и они прямо из канцелярии поехали домой.
Карл остался в живых тем самым простым и естественным путем, о котором уже говорил Торичиоли. Пруссаки подняли его после цорндорфской битвы раненного и, как офицера, отправили в лазарет. После своего выздоровления Карл должен был остаться в числе пленных. Дать знать о себе он никак не мог, потому что все сообщения с Россией были прерваны.
В то самое время, когда в доме старого Эйзенбаха происходила радостная встреча Карла, у князя Андрея Николаевича, в его богатом дворце, удача сменилась неприятностью.
Давно ли, кажется, князь, полный надежд и самых радужных планов, принимал у себя Эйзенбаха и боялся, чтобы тот не расстроил его хорошего расположения духа, и вот теперь это расположение, не продержавшееся и неделю, сменилось самым мрачным. Проскуров ходил из угла в угол по своим отделанным и устроенным комнатам, но теперь уже ничто не радовало его и все казалось отвратительным и гадким.
— И нужно было
На нем был его бригадирский мундир, который он расстегнул только, но забыл снять, только что вернувшись из дворца.
Дело было в том, что государь принял его не только вовсе не так, как ожидал этого Проскуров, но даже так, как и предположить он себе не мог.
Прежде всего Петр совершенно не узнал Проскурова; он решительно не помнил своего посещения именья князя, когда завтракал у него. Из этого князь увидел, что напрасно надеялся на то, что именно сам государь приказал вернуть его из деревни.
Разговор затем у них произошел самый странный.
Петр, подойдя к Проскурову (это была не отдельная аудиенция, а общее представление), остановился пред ним и, видимо, затруднился, что бы ему такое сказать? Сердце князя сильно билось. Он уже видел по манере, с которою к нему подошли, что нельзя ждать ничего доброго. Петр мало изменился с тех пор, как Андрей Николаевич видел его у себя; у него были те же выпученные глаза, то же продолговатое лицо и то же выражение на нем застывшего испуга.
"Верно в детстве испугали его!" — подумал князь, ничуть не удивляясь той смелости, с которою он думает про государя, стоя пред ним.
Но Петр производил впечатление далеко не внушительное; напротив, в нем было заметно что-то слабое, болезненное, расстроенное, неестественно-жалкое.
— Ты умеешь курить кнастер? — вдруг спросил он Проскурова, совершенно неожиданно для того.
Князь смутился этим вопрос и не вдруг ответил:
— Нет, ваше величество, то есть я… я не знаю…
— Ах, глупая голова! Разве ты не знаешь, что всякий человек должен курить кнастер, чтобы не быть бабой?
Князь, овладев собою, закусил губу, боясь ответить, потому что ответ, который можно было дать и который чуть не сорвался с его языка, мог повлечь за собою еще большие неприятности.
Петр все еще стоял пред ним, слегка покачивая ногою.
— Ну, а службу на новый образец знаешь? а? знаешь?
Проскуров вспомнил рассказ барона про маршировку Трубецкого. Кровь прилила ему в голову — несчастный гневный припадок готов был овладеть им. Но он крепился из всех сил, чтобы сдержать себя. Он смотрел прямо в глаза Петра, стараясь не словами, но этим взглядом ответить ему.
Тот не понял ни этого взгляда, ни выражения лица князя.
— Да что же он молчит? — обернулся он к стоявшему за ним тонкому и длинному придворному, совсем еще юноше. — Он — совсем глупая голова!
С этими словами он повернулся и пошел дальше. Все это произошло на глазах многих, на глазах стариков и молодежи.
— Видал я бироновские времена, но эти еще хуже, — злобно процедил сквозь зубы князь и, не дождавшись конца приема, вышел из зала.
Не были ли слышны его слова или не поняли их, но, к удивлению князя Проскурова, никто не остановил его, никто не удержал, как будто все так и быть должно и как будто прием происходил не во дворце русского императора, а в казарме.