Воображаемые встречи
Шрифт:
Уже наступила ночь. Беззвездное небо сливалось с темным озером. Но воздух был свежий, запах деревьев доносился из палисадника.
— Гостей было много, — сказала Козима, — и министр приехал…
— И зачем они тебе понадобились?
— Через три месяца твое рождение. Сегодня была как бы генеральная репетиция.
Она сказала это шутя, но, надо признаться, забота о внешнем блеске усилилась в ней, с тех пор как они поселились в Байрейте. Она следила за тем, чтобы к обеду приглашались титулованные гости, чтобы сервировка была изысканна, а слуги — внушительно безмолвны. И, когда Вагнер входил в столовую и видел украшенный, блистающий и гнущийся
— Даниэлла [169] , вероятно, получит приглашение во дворец, — сказала Козима.
Ее дочь была замужем за прусским аристократом. Приезд Даниэллы с мужем в Венецию и послужил поводом для «генеральной репетиции». «Бывает, что премьера и не состоится», — подумал Вагнер.
Он взглянул на Козиму:
— Ты, вероятно, очень устала. Не мешает и отдохнуть.
— А ты? Ты позвонишь мне, если… если будет нужно?
Из суеверного страха она не решается сказать: «Если тебе станет плохо».
169
Даниэлла — дочь Козимы и Бюлова. Названа в честь брата Козимы Даниэля.
— Да. Позвоню.
Колокольчик был проведен в ее спальню.
Козима поцеловала его в голову, приложила его руку к своим губам — по привычке всех этих лет — и вышла, тихо притворив за собой дверь.
Вагнер закрыл глаза. Впечатления прошедшего вечера, к сожалению, еще не оставляли его. «Весь Байрейт» присутствовал на обеде. Официальные лица. Один, еще не старый, но морщинистый, произнес целую речь, во время которой гости стояли с бокалами в руках и, наверное, думали: «Когда же он кончит?»
— …Представитель истинно германского духа!.. Величие Германии!.. — выкрикивал гость, очевидно забыв, что он не на площади во время парада, а в обыкновенном семейном доме, да еще в Италии. — Величие избранной расы!.. — Наконец он умолк, и все повернули головы к Вагнеру, который должен был ответить на приветствие.
— Должно быть, я больше никогда не увижу ни Дрездена, ни Шварцвальда, ни Рейна… — неожиданно начал он.
Шум голосов и испуганные глаза Козимы заставили его очнуться. С большим усилием он сделал вид, что продолжает свою речь и что странное начало было преднамеренным.
— … но я сохраню память о народе, который…
— Браво, браво!
— … о народе, который воплощает силу духа и единения…
Ну и так далее.
Когда-то он мечтал о народном театре, который вмещал бы всех, кто любит искусство. Туда ходили бы и крестьяне и ремесленники. Они учились бы, и никто не брал бы с них денег… И он искренне верил, что это возможно.
Кого учит байрейтский театр, кто посещает его? Всё те же магнаты и дельцы. Вагнер и теперь ненавидит их. «Если бы вместо кольца Нибелунга представить себе биржевой портфель, то получился бы не менее страшный образ призрачного владыки мира», — так он писал недавно. Кто же этот владыка мира? Вотан? О, нет, Вотан слишком благороден, несмотря на свои ошибки и слабости. Он философствует и, бездействуя, клянет мир. Никто ему не мешает. Владыка
И в конце концов все перебьют друг друга.
… Он сильно закашлялся, а когда отдышался, то заметил, что небо прояснилось, на нем выступили звезды. И потеплело — можно было не закрывать окна.
В последнее время его посещали странные мысли, особенно с тех пор, как участились сердечные приступы; он стал иначе относиться к людям и к своей славе.
Да и что такое слава? Лист говорил: «Важно, чтобы твою музыку исполняли и любили. А будут ли газетчики описывать твое пребывание в королевском замке да туалеты твоей жены, не имеет значения. Газета теряется на другой же день после ее выхода. И все эти глупые описания тотчас же забываются».
Он различал теперь чуть слышное дрожание струнных, как в начале Девятой симфонии, и на этом зыбком фоне резкую, пронзительную фанфару — мотив «Летучего голландца».
Впервые это было сорок пять лет назад. Матрос на пароходе сказал: «Как только он появится, так и жди беды».
Неразумный Голландец! Он стремился к пристани и не понимал, что единственная родная стихия, которая никогда не изменит, — это море. Музыкант также стремился к разным пристаням, тешил себя всевозможными иллюзиями — и обманывался. Его единственной, неизменной стихией была только музыка.
Музыка — его жизнь. Гигантская автобиография. Берлиоз изобразил себя в «Фантастической симфонии»; он назвал ее: «Эпизод из жизни артиста». Но знал ли он, что можно принять много обликов? Быть римским консулом Риенци, отринутым толпой, и вечным Моряком-Скитальцем [170] и миннезингером Тангейзером с его раздвоенной душой, и мейстерзингером Гансом Саксом — цельным и бодрым даже на склоне лет. Лист однажды в шутку назвал его «мейстерзингер Рихард». Хотел бы он заслужить это звание!
170
Моряк-Скиталец — название Летучего Голландца.
Был Лоэнгрином, был Тристаном вот здесь, в Венеции, был Зигфридом и Вотаном, Вотаном — до конца дней. Был даже нибелунгом ненадолго; ведь мы все немножко нибелунги — одни больше, другие меньше.
Прожил десятки жизней. И все они слились в одну, как мотивы Зигфрида слились в его траурном шествии.
Не позвонить ли Козиме? Нет, пусть спит, бедняжка. Когда немного пройдет озноб и затихнет шум в ушах, можно будет снова думать. Мозг работает четко, слух напряжен до предела. Вот и рассеивается слуховой туман.
Да, так о чем же?.. Нибелунги. Да… Он не принадлежит к тем художникам, у кого совершенно чиста совесть. В искусстве он был чист и не шел ни на какие уступки. Но в жизни не раз сворачивал с дороги, поддавался заблуждениям и дурным чувствам. Но теперь уже ничего нельзя исправить. И, если бы даже осталось время, он употребил бы его не на объяснения в печати, а на новое сочинение — не на оперу, хотя бы на увертюру.
Да, исправить ничего нельзя. Что сделано, то сделано. Пусть судят люди…