Вопреки всему (сборник)
Шрифт:
Он смотрел на мать и отмечал перемены, происшедшие в ней… Другой стала она, совсем другой, — под сердцем у него невольно возникала щемящая боль, перекрывала дыхание. Хата собственная, родная, в которой он увидел свет, показалась ему маленькой, низкой, макушкой он почти доставал до потолка, раньше такого не было…
Часов до двух ночи бабы колготились в доме Куликовых, галдели, пели песни, плакали, жаловались на судьбу и просили Бога о помощи, теребили пулеметчика, требовали, чтобы он рассказывал им, рассказывал и рассказывал о фронте, хотели до мелочей знать обстановку, в которой ныне пребывают их мужья,
И все равно много рассказать не мог, потому что это было трудно, перехватывало дыхание, что-то цепенело внутри, и Куликов делался непохожим на самого себя — словно бы и не он уже это был, а кто-то другой, слова слипались в один ком.
Башевские бабы были едины в одном пожелании:
— Встретишь там моего, опиши, как мы тут живем, — пусть знает. И скажи ему обязательно, что мы всё перетерпим, обязательно одолеем, переможем, лишь бы наши мужики скрутили голову поганому Гитлеру… Это самое главное. И что еще важно — береги себя!
При этом почти все бабы не могли сдержать себя, рукавами вытирали глаза и, прежде чем толкнуться в дверь и раствориться в ночи, желали:
— С войны вернись живым. Обязательно. Понял?
— Понял, чем дед бабку донял, — все-таки не сдержался, вспомнил фронтовую присказку Куликов и поклонился башевским бабам в пояс. Хоть и не очень приличная была эта присказка, но интересная.
Давать обязательство, что он вернется с фронта живым, было легко, поэтому, улыбаясь, Куликов склонял перед женщинами голову и произносил негромко:
— Даю слово!
Хоть и требовала мать, чтобы сын не влезал в колхозные дела, не впрягался, как пахотная корова в плуг, а он все-таки на следующий день вышел в поле: как-никак, а прок от него, пусть и малый, будет обязательно. Посильную помощь он способен оказывать и очень хочет это делать — где-нибудь ведро с картошкой поднесет, где-то словом добрым подбодрит, где-то костер с фронтовой быстротой и умелостью разожжет, воду для смородинового чая в ведре вскипятит, лопату, чтобы ее легче было вгонять в землю, наточит… Хотя в Башеве картошку обычно копали вилами — так было сподручнее — и проще, и легче, а главное — удобнее.
На одном поле, небольшом по размерам, обнесенном крупными гладкими валунами, в период вселенского похолодания притащенными сюда могучими северными ледниками, работали бабы, шуровали вилами и лопатами, на другом поле, большем по размеру, в сбрую были впряжены две молодые комолые коровенки, самодельным плужком они довольно споро вспарывали землю, выворачивали из теплой рыхлой плоти крупные яркие картофелины.
За коровами ходили бабы с корзинками, подбирали "земляные фрукты" и ссыпали в общий бурт. В бурте картошка должна была немного обвянуть, подсохнуть, обветриться, потом ее свезут в один из колхозных погребов и запечатают до зимы. А там, чтобы справиться с подступающим сезонным недоеданием (зима обязательно попытается взять свое, заставит людей поголодать), раздадут на трудодни.
Это было толковое решение девчонки-председателя, в недавнем прошлом студентки сельхозучилища. Главное, что картошка не сгниет, а окажется в конце концов в деревенских домах, поддержит людей. Для этого ее нужно было проветрить очень основательно.
—
— Мы хотим знать про войну больше, — продолжали настаивать женщины, — вообще все, что знаешь ты.
Куликов отрицательно покачал головой.
— Не могу.
— Ну как же, как же, Вася… Нам очень хочется знать, в каких условиях там пребывают наши мужики.
— Лучше вам этого не знать, — Куликов вновь покачал головой, — да, лучше вам этого не знать, дорогие мои. И уж тем более не видеть. Ни во сне, ни наяву.
— М-да, вот и послушали мы рассказы человека, который все видел, все слышал, — огорченно проговорила бригадирша с широкими мужскими плечами — мастерица играть на гармошке. Кстати, вчера вечером она выступила очень хорошо. Просто молодец!
Ну разве нужно знать этим женщинам, как свинец, выпущенный из крупнокалиберного немецкого пулемета, отрывает бегущему в атаку русскому солдату руки, ноги, отрубает целые куски живого мяса, укорачивает и корежит тело, как бойцы проводят свои дни и ночи в обороне, в окопах, залитых водой по самые колени, и спят в окопах, и по нужде там же ходят в специально выведенный в сторону закуток, и умирают там же — часто не по своему хотению, а по приказу командира… Разве имеет он право рассказывать им о том, как, например, на войне голодают бойцы, мучаются по нескольку дней от болей в желудке, когда ни старшина, ни ротный командир не могут организовать питание, и людям приходится сдирать с деревьев кору и варить ее, в кострах запекать коренья растений и есть их…
Разве может он признаться в том, что суп из крапивы у многих считается деликатесом, что иногда один тощий сухарик они делят на три или даже четыре части, чтобы не забыть вкус хлеба… Разве он может поделиться впечатлениями об атаках, в которые только что прибывшие на фронт новобранцы ходили вообще без оружия, с голыми руками… Большинство из них погибали, но пара-тройка выживших обзаводились немецкими стволами. Ну как обо всем этом рассказывать женщинам?
— В общем, война есть война, дело это очень скучное и плохое, — сказал Куликов, повозил языком во рту, словно бы хотел убедиться в том, что язык не исчез, находится на месте, а молчание отпускника-пулеметчика — штука, так сказать, временная. — Ничего интересного в войне нет, — выдавил он из себя напоследок хрипло, с надрывом, и вздохнул.
Он был неправ и хорошо это понимал.
Десять отпускных суток пролетели как один день — все-таки родной дом есть родной дом, с окопами его не сравнить, тут даже вода другая, и воздух другой, и хлеб с картошкой — все другое. Родной дом всегда лечил и будет лечить израненного, покореженного человека точно так же, как и госпиталь с хорошими врачами в штате, а поддерживающая улыбка матери и соседей — это лекарство. Такое же сильное лекарство, как и пенициллин, к примеру. Может быть, даже сильнее пенициллина.