Ворчливая моя совесть
Шрифт:
…Шум, дым, столпотворение. Музыка, говор… Несколько парней. Одни в джинсах, другие в изысканных дорогих костюмах и в цветных рубашках, широкие воротники которых выложены поверх пиджаков. Несколько молодых женщин и девушек. Кто в мини-юбке, кто в длинном, до пят, шуршащем платье. Курят, закусывают, танцуют. Речь пересыпана английскими и французскими фразами, латинскими изречениями. Анекдотам, шуткам, забавным случаям из жизни нет конца.
— Как говорили древние: карпе вием!
— Вынь карпа, что ли?
— Почти… Или: лови момент!
— Май
— А мой — серо-буро-малиновый!
— Ох, братцы, вот я в гостеприимной Армении май прошлый отмечал… Ну, доложу вам!.. Тяжело пришлось!
— Что? Ереванского разлива?
— Вот-вот!
— Тяжело в Армении — легко в бою, — вполголоса произнес краем уха прислушивающийся к разговору Фомичев.
Никто не расслышал его шутку. Только Пижон.
— Тяжело в Армении — легко в бою! — повторил он со смехом.
Теперь все расслышали, одобрительно рассмеялись, стали хлопать его по плечу.
— Взгляните на эту рюмку с коньяком, — философствовал один из парней, лысый и коренастый, со значком мастера спорта. — Несмотря на свое содержимое, она твердо стоит на единственной ножке. Она полна сознанием собственного достоинства, хотя содержимое ее уже наполовину выпито. А внутри ножки — взгляните! — блик, похожий на столбик ртути. Сорок полновесных градусов на шкале. Коньяк! Хоть и не ереванского разлива!
— Ты этого хотел Жорж Данден!
Ну, и т. д. и т. п. У Фомичева было такое чувство, будто кое-что из произнесенного записано у гостей на ладонях разборчивым почерком. Какая-то совсем юная девица, девочка, усевшись перед трюмо, оскалившись, красила помадой губы. Когда женщины красят губы, они всегда как бы оскаливаются. И эта туда же. Накрасила вишневой — не понравилось. Стерла. Нашла на тумбочке другой колер, посветлее, клубничный, — оскалилась, накрасила, тоже не по душе. На тумбочке уже несколько ваток лежало с мазками разных оттенков алого цвета.
— Обезьяна, — прошептал Фомичев едва слышно, почти мысленно и смутился, увидев в трюмо устремленный на него оскорбленный взгляд. И еще на одну девушку обратил Фомичев особое внимание. Черненькая, гибкая. Забравшись на стул, отвернувшись от общества, она несколькими фломастерами что-то такое рисовала на стене. Сама худенькая, а ноги сильные, полные. Что она рисует? Э, да это же Аленушка! Ну да! Сидит грустная над водой, задумалась над тем, как жить дальше.
— Вы художница? — робко спросил Фомичев.
— А вы в этом сомневаетесь?
Вынырнул Пижон, нес Фомичеву кофейную чашечку с водкой и соленый огурец на вилке. Очевидно, как гонорар за армянскую шутку.
— Знаешь, кто это? — спросил Пижон у Художницы.
— Знаю. Такой же остолоп, как ты!
Через некоторое время Фомичев был уже чуть ли не душой общества. Перетанцевал со всеми дамами, не исключая девочки с серебряными губами — и такая помада нашлась на тумбочке хозяйки. Танцевали они молча.
Только в конце танца, когда Фомичев полушутливо поклонился, она…
— Через
— А как?
— Увидите!
— Скажите, а в каком месяце через два года вам исполнится восемнадцать?
— В июне. Семнадцатого июня.
— И я семнадцатого июня!
Она почему-то не удивилась.
— Вот и прекрасно, не забудете.
Пригласил Фомичев, войдя во вкус, и хозяйку дома. Она не отказала, хотя и не сняла своего клеенчатого фартука.
— А ты хват, — заметила она хмуро. — Откуда, собственно говоря, ты взялся?
— С Красной площади! Не верите? — продолжая танцевать, он показал ей все тот же пригласительный билет.
Продолжая танцевать, она взяла билет, долго рассматривала его, вернула и теперь столь же долго изучала улыбающуюся физиономию Фомичева.
— Я вижу тебя в первый раз, — произнесла она, — и больше, думаю, не увижу, но мне хочется… Сама не знаю почему… Хочется, чтоб ты оказался человеком. Человеком! — повторила она, как-то странно повысив голос.
— Знаешь, — смутился Фомичев, — а я скоро уезжаю. Далеко-далеко! — и он махнул рукой в неопределенном направлении. — На Север, в общем. В Заполярье. Перейду на заочный и…
Она смотрела на него расширенными, чуть сумасшедшими глазами.
— Пожалуйста, никому здесь, кроме меня, об этом не говори. Ладно?
— Думаешь, засмеют?
— Ну что ты! Это хорошие ребята. Лингвисты, физики… Вон тот, лысый, автогонщик, чемпион. Но, понимаешь… То, о чем ты мне сейчас рассказал… Не говорят об этом. Понимаешь?
— Послушай, а кто вон тот кадр? С серебряными губами?
— Моя дочь.
Фомичев присвистнул.
— А кто же ее отец? Если не секрет?
— Очумел? Он же тебя и привел сюда! Вон тот остолоп толстый!
Фомичев снова присвистнул.
— А кто он по профессии?
— Продает в подземном переходе книги.
…Было уже довольно поздно.
— Мужики, — канючила черненькая гибкая художница, — ну, кто меня проводит домой? Мужики!..
И он пошел ее проводить. По дороге, выяснив, что родителей его нет дома, она предложила направиться к нему.
— Посмотрю, в каком интерьере ты обитаешь.
…Уже под утро, прижавшись к Фомичеву всем телом, положив на его грудь легкую смуглую руку, шепотом рассказывала о своем муже.
— Бесконечно талантливый человек, гений! Ты бы посмотрел на его работы! Особенно одна есть… Свой вариант «Похищения Европы». Верх изящества! Необыкновенное чувство красоты! Сколько грустной иронии! И — это правда, поверь! — у быка все время меняется выражение лица, то есть морды. Он все время на кого-то похож. Вчера вечером, когда я уходила в гости, он был похож… Угадай на кого? На тебя! А муж… Муж мой, поверь, законченный остолоп! — В глазах у нее блеснули слезы. — Патентованный остолоп! Начальства боится, милиции… Мыться не любит. Я сама для него заказы добываю! Представляешь?