Ворон и ветвь
Шрифт:
Плечи лежащего чуть-чуть дрогнули, едва заметно расслабилась, помягчела напряженная линия шеи – и Игнаций продолжил ровно и мерно:
– Двадцать пять лет назад я приехал в эту страну по повелению Престола Пастыря и светлого Инквизиториума. Да, я инквизитор. Уже старый и опытный, матерый пес Господень. А тогда был еще наивным щенком с молочными зубами. Нас было двенадцать. Полдюжины опытных инквизиторов и столько же помощников-инвестигаторов. Наставники знали, что в этих землях все еще властвует Тьма, но мы – юнцы, исполненные лихости и рвения, – не понимали. Нам казалось, что нет ничего, с чем мы не могли бы справиться… Они пришли в наш дорожный лагерь в сумерках. Дивно прекрасные юноши и девушки с голосами звонче птиц и смеющимися лицами. Просто окружили нас, смотрели с любопытством, как мы глядели бы на невиданных зверей. Смеялись, презрительно морщили носы и переглядывались. Одна из девиц протянула руку к Томасо. Кажется, просто хотела погладить его по щеке. Но он ударил девушку по руке – и она вскрикнула. Ее спутник выхватил меч. В тот миг, когда голова Томасо покатилась по траве, его наставник ударил по фэйри силой Благодати –
Игнаций снова смолк. Не глядя протянув руку, взял со стола кружку с водой, смочил пересохшее горло и опять заговорил, позволив послушному голосу зазвучать ниже и глуше:
– Мы оставили их всех на той опушке. Трое юношей и две девушки, что дрались еще злобнее мужчин. И пятеро из нас легли в высокие травы, полив их кровью – первой нашей кровью на этой земле. Томасо, погибший вначале, его наставник отец Эмилио и Анрио – брат Томасо. А еще Ренцо и отец Адриан… Мы похоронили их на той же поляне и поехали дальше, уже зная, что мира здесь нам не будет. А следующей ночью пришли другие. Не любопытные юнцы, но те, кто явился мстить за них. Вся сила Благодати, что мы не жалея изливали вокруг себя, пропадала зря. Словно сама земля, сойдя с ума, восстала против. Травы обвивали нам ноги и оплетали рукояти мечей, птицы падали с неба камнем, целясь в лица. Умирали под вспышками – и тут же из ночной тьмы падали другие. Отцу Серджио вцепился в горло неизвестно откуда взявшийся волк. Но больше смертей не было. То есть не было в бою. Не было ни разговоров, ни проклятий… Всех нас – шестерых, оставшихся в живых, – растянули на земле, и началось… Знаешь, что было самым страшным? Равнодушие. Спокойные лица, безмятежные голоса… Я не помню, сколько их было. То ли четверо, то ли пятеро – таких прекрасных, что глаза слезились от взгляда на них, будто смотришь на солнце. Помню женщину, которая стояла над Рувио и улыбалась, медленно срезая его плоть тонкими ломтиками. Сначала он молился, потом кричал, как животное, потом только скулил, пока не затих… А они переходили от одного к другому – все вместе, будто соревнуясь. И позади них оставались изуродованные трупы, а мы, те, до кого не дошла очередь, лежали и ждали. Вот тогда я и усомнился в Свете Истинном, брат мой. Велик был мой грех…
Человек, лежащий у стены, судорожно вздохнул. Значит, все говорилось верно – и не напрасно. Снова поднеся кружку к губам, Игнаций отпил и продолжил:
– Мы лежали в этом ряду обреченных последними: я, потом отец Грегорио – наставник Ренцо. И больше всего на свете я хотел просто оказаться чуть дальше, поменявшись с Грегорио местами. Мне все казалось, что если чудо случится, то для последнего оставшегося в живых – и это буду не я. Свете Истинный, мне до сих пор стыдно за свои мысли в ту ночь. Почему умереть должен я? Почему не он, уже проживший немалую жизнь? А они встали над нами, глядя все так же равнодушно и спокойно, – и заспорили. Я не понимал ни слова, но был уверен, что они спорят. Только голоса все равно звучали мелодично и звонко… Потом один из них склонился и спросил на вполне понятном бренском, кого из нас оставить в живых? «Его», – сказал Грегорио, прежде чем я открыл рот. А я… Я промолчал. Девять с лишним тысяч дней прошло с тех пор, брат мой в Свете, – и среди них не было ни одного, исполненного покоя. Девять с лишним тысяч ночей – а я не могу забыть ту единственную… «Его, – сказал Грегорио. – Вы ведь хотите, чтобы об этом узнали, верно? Я уже немолод, мое время на исходе. А он будет помнить долго и расскажет другим». Они заспорили вновь… Я лежал и молчал, ненавидя себя за то, что не хочу и не могу отказаться. Понимаешь, я ведь должен был… Но не мог. Над нашими головами сияли звезды – и мне казалось, что я вижу впервые и их, и траву, склонившуюся к моему лицу… Они спорили все яростнее, пока один из них не положил конец спору. Он просто метнул нож, который крутил в пальцах, в горло Грегорио – и я остался один.
Заминка – голос все-таки сорвался. Ничего, пусть. Игнаций несколько раз глубоко вдохнул и выдохнул, продолжая тщательно подбирать слова, словно ступая по трясине.
– Тот, убийца, склонился надо мной – светловолосый и светлоглазый, такой же безразличный, как они все, – но что-то в нем было не так, иначе. И я понял, что на него могу смотреть, не обжигая глаз, будто солнце скрылось за облаками. И нож, которым он убил Грегорио, был железным. Те, другие, были нечистью, не имеющей души и не способной отличить добро от зла. В этом же текла человеческая кровь, и он был куда хуже их всех. «Мальчик, – сказал он, улыбаясь, хотя выглядел не старше меня. – Твой наставник выбрал правильно. И вправду, так гораздо веселее. Мы еще успеем повстречаться, когда у тебя вырастут зубки. Ступай, песик своего бога, расскажи другим, что бывает с теми, кто заходит на земли народа холмов и льет его кровь. А чтоб не забыл…» – Он ударил меня носком сапога по ребрам, небрежно, даже лениво, – и я захлебнулся болью и кровавой мглой. Потом… Продолжать ли мне, брат мой?
– Да, – донеслось хрипло и словно неуверенно от стены.
Игнаций кивнул, хотя лежащий не мог этого увидеть, заглянул в почти опустевшую кружку. Пальцы болели все сильнее – явно завтра будет дождь. Вот и в окно, прикрытое плотной ставней, тянет не просто осенним холодом, но и сыростью.
– Принимать исповедь ночью – против канонов, – негромко сказал он. – Ночные молитвы – для истинно отчаявшихся и павших духом. Зелье, в котором больше яда, чем исцеления. Или милосердный ланцет… Ночью сильнее чувствуется боль и чаще умирают раненые – ты знал об этом? Все целители и палачи знают. А еще повивальные бабки, ведь дети тоже чаще рождаются ночью. Ночью мы, Инквизиториум, проводим допросы, пока душа человека наиболее беззащитна и открыта. Потому что, когда солнце на время скрывается, единственный свет, который может согреть и осветить, – сияет внутри нас. А еще потому, что мы и целители, и палачи, и повитухи при рождении истины. Летние ночи короткие, но я очнулся еще затемно, вскоре после их ухода. Встал, нашел в сумках крепкое вино и мазь для ран. Как смог, перевязал ребра, чтоб осколки не расходились еще сильнее. Всех инквизиторов учат основам медицины – не всегда ведь рядом есть лекарь. Ночь была тиха и прекрасна. Я смотрел на истерзанные тела своих братьев и не мог ни плакать, ни молиться. Только дышал сквозь боль самым сладким ароматом цветов и трав, какой может чувствовать человек. Я был жив, понимаешь, брат мой? Чудо, о котором я молил, свершилось, но я знал, что недостоин его. Отныне и навсегда я недостоин милосердия Света Небесного. Почему я хотя бы не предложил свою жизнь за отца Грегорио? Они все равно решили бы сами, но моя душа была бы чиста. А я… Я предал все, чему верил. И благоухание летней ночи мешалось с запахом крови, пока я стоял на той поляне, зная, что надо ехать. Я ведь даже не мог похоронить их сам – тех, кто тоже наверняка молился о чуде, дарованном самому жалкому из них. Я уехал…
Игнаций прервался, закашлявшись. Жадно допил остаток воды – пару глотков, – поставил опустевшую кружку на столик. Еще немного… А потом можно выводить к тому, о чем он пришел говорить.
– Я нашел не сумевшего сорваться с привязи коня и уехал, – повторил он устало, глядя в стену поверх спины лежащего. – Добрался до ближайшей деревни, рассказал священнику все, прежде чем свалиться в лихорадке. Потом, пока выздоравливал, пришло письмо с распоряжением отправляться в монастырь святого Леоранта, где тогда был местный капитул Инквизиториума. Там меня исповедовали и дали отпущение грехов. Я не скрывал ничего: ни своих мыслей, ни краткого греха неверия, в котором успел раскаяться, пока болел, ни страха, ни отчаяния… Это как нарыв: пока не выпустишь весь гной, исцеление не придет. А я хотел исцелиться. И у меня почти получилось. Знаешь, как бывает с глубокими ранами. Вроде бы все зажило, только рубец остался. Ноет иногда, жжет, тянет… Никак не забыть – только терпеть можно. Тот, убивший отца Грегорио, оставил мне памятку на всю жизнь. Ребра срослись неправильно: теперь одно плечо выше другого, и я всегда знаю, когда погода меняется. Хорошего мечника из меня тоже не вышло – тогда и не почувствовал, а потом колени и пальцы рук распухли и долго отказывались служить. Здесь это называют «прострел фэйри». То ли порча, то ли проклятие. Не смертельно, конечно. Случается со многими. Зато, поневоле оставив меч, я взялся за книги. Мой исповедник сказал, что такова, значит, воля Света Истинного, чтоб я служил ему не рыцарским мечом, а пером и пергаментом. Ныне, двадцать пять лет спустя, я, глава инквизиторского капитула…
Спина и плечи под одеялом вздрогнули, напряглись. Сан инквизитора пугает человека, живым вышедшего из Колыбели Чумы? В другой раз Игнаций бы непременно улыбнулся, так ожидаемо и понятно это было – и так забавно. Имена, названные Корнелием, всплывали в памяти легко, словно высеченные на камне, – и сами просились на язык.
– …молю тебя о помощи, – сказал он то, что никак не ожидал услышать человек у стены. – Да, брат мой в Свете. Я молю. И, если пожелаешь, я встану на колени и буду целовать руки, поднявшие меч ради Света Истинного, потому что сам давно не могу поднять ничего тяжелее пера. Эмилио, Серджио, Томасо и Адриан, Ренцо и Рувио, отец Грегорио – я поминаю их в молитвах, не позволяя забывать себе, сколь тяжел мой грех – грех того, кто остался в живых. А сколько других – тех, кто погиб за все эти годы, отдав жизнь во славу Благодати. Ведь я не всегда знаю даже имена тех, кого посылаю в бой. За кого мне еще молиться, брат мой? За брата нашего, паладина Россена? За Ниту? За тебя? Свете Истинный, как мог Теодорус послать вас на столь безнадежное дело…
Почти прошептав последние слова, Игнаций в изнеможении умолк. Не вопросом прозвучали эти последние, тяжелее всего давшиеся слова – ни в коем случае не вопросом. Лишь имена – и сожаление. Грель… Ведь не может быть так, что двое приспешников Темного носят это имя и обладают сходной по мощи силой? Грель Ворон… Зачем он секретарю Домициана, если только это тот Теодорус? Ну а кто еще может распорядиться паладином? Как Домициан узнал, где поймать Ворона в ловушку? Вопросы… вопросы… они теснились в голове с того мгновения, как он услышал имена, – а ключ к этим вопросам лежал перед ним и молчал!
Игнаций глубоко вздохнул, заставляя себя успокоиться. И услышал, как судорожно всхлипывает человек у стены, как всхлип переходит в задушенный рык… Протянул руку, положил ее на дрожащее плечо, с которого сползло одеяло, проговорил тихо и отчетливо, выделяя каждое слово:
– Я скорблю вместе с тобой, брат мой. Скорблю – и молю о помощи. Дай мне оружие против нашего общего врага. Я лишь пес Господень, всю свою жизнь идущий по следу приспешников Проклятого.
Произнесенное слово ожидаемо отозвалось болью и жаром в теле. Кипящим жаром, рвущимся наружу, обещающим силу, наслаждение властью и упоение тьмой. Игнаций привычно задержал дыхание, пережидая приступ рвущей муки, когда тьма, ворочаясь внутри, застелила пеленой глаза, горечью желчи залила рот. Скоро. Уже скоро. Светлый дар Благодати, не принятый своим носителем, выжигает его изнутри – так разве будет Тьма милосерднее? Но он не сдастся – пока сможет. Только вот никто не знает, почему магистр, глава инквизиторского капитула, так не любит упоминать Врага во всех его наименованиях.
Под пальцами дрожало и тряслось плечо – человек у стены содрогался в сухих, выворачивающих нутро рыданиях. Игнаций терпеливо дожидался, пока пройдет первый приступ, сам пытаясь отдышаться. Сегодня что-то особенно сильно. Впрочем, осенью, именно в это время, у него всегда обострение. Главное – не видеть мертвых тел, так и зовущих наложить руки, вдохнуть подобие жизни, совершая страшный, непростительный грех. И – не вспоминать Проклятого, осенившего его своим крылом в ту ночь.
«Свете Истинный, не устану благодарить тебя за то, что тогда, стоя среди тел своих братьев, еще не знал, что рвется из меня наружу с хрипом и кровью из сорванного горла».