Ворон на снегу
Шрифт:
— Как же это ты все пер? Неужто на горбу? — Алешке сделалось весело и свободно.
— Зачем на горбу? — в тон ему отвечал Афанасий, свертывая из газетного мятого лоскутка новую папиросу. — Лошадка для того. Слышал, бричка проезжала? Вот на ней я как раз... А тут, гляжу, эти самые... казачки своими папахами мельтешат. Ну, пришлось... в укрытие сигануть.
— А лошадь с бричкой куда?..
— Что — бричка? Что — «куда»?
— Куда она девалась-то?
— Ну, бричка как шла, так пусть и идет своим ходом. — Афанасий изобразил рукой в воздухе круг. — Там же человек.
— Для чего же тогда эта... поклажа... — захохотал Алешка, прикидываясь глупеньким. — Хе-хе... Для чего, если с нею боязно казаков, а без нее не боязно?
Афанасий лукаво подмигнул подвижной ломаной бровью и рассмеялся с той же лукавостью:
— Э-эк, Алешка, веселые деньки наступают. Начнет подкидывать — держись.
— Кого это подкидывать-то? Меня, что ли? Да уж, это... наподкидывало, хватит бы. Или тебя? Да тоже ни к чему. Наподкидывало и тебя. Кого же еще?
— А... всю Россею матушку! Всю Россею! Наподкидывало, говоришь? Хватит, ты говоришь? Э-э, да тебе не понять, Алешка. Не понять. Куркуль ты. Прыщ, который в чирей вырасти хочет.
— А чего ж тогда пришел ко мне? К чирью, к прыщу.
— А к кому же мне? Ты, думаю, человек-то остался. Хоть и к Вербуку поближе жмешься, — с той же задиристостью сказал Афанасий. Он был несколькими годами старше Алешки, из деревни на железную дорогу ушел раньше, оттого и держался так.
— Я тебе уже сказал: Вербука не трогай, — отвечал Алешка. — Понял? Мирон Миронович сам по себе, как знает, так и живет. А я сам по себе. И мне вовсе неважно, про что ты здесь. Никак не занимает.
— Ладно, ладно. Уйми в себе пыл. Не щетинься, — шутливо поднял ладонь Афанасий. — Исхудаешь. Я знал одного такого, все щетинился, исхудал от гордыни, а истощенного баба ласкать перестала. И тебя Любка перестанет, коль так-то. Механизм в паровозе есть такой, пружинка, все закручивается да раскручивается... Знаешь?
— Да не лезь не в свое дело! К кому я, чего — не твоего ума. Каждый сам по себе живет и свою дорогу ищет, — надвинулся агрессивно Алешка.
— Ну и куркуль. Вот уж куркуль ты. Прямо-таки... Дорожка твоя. Ой-ой! — прихохатывал Афанасий. — А знаешь, тебе мои старики поклон передают. Вчера письмо от них пришло. Зовут в деревню.
— Кого зовут? — остановившись, Алешка убрал кулаки.
— Да и меня, и тебя. Вместе. Пишут: пахали бы пашню, говорят. Рожь сеяли бы, говорят... А ручищи-то у тебя, брат, железные. Так, глядишь, при случае ты и зашибить можешь. Тебе вместо забавы.
— В другой раз станешь злить — ребро вышибу, — пообещал Алешка.
— Поберег бы силушку, пригодится для других дел. Ну, для того же Вербука, например. Или... что? — Афанасий отвернулся и шагнул за порог.
— Ты мне, говорю, им не тычь. Он сам по себе, я сам по себе. Понял? — крикнул Алешка в пригнутую спину Афанасия. — Коммерция у меня своя. Сам торгую, сам себе и денежку кладу в карман. Понял?
— Ага, — с каким-то сладким удовольствием прикрякнул Афанасий и остановился. — Ага. Коммерция своя. Компаньон тебе подарок сделал за здорово живешь. Но... бог с
— А чего не удержаться-то? Удержимся, — к Алешке тоже вдруг пришла охота отвечать с подковыркой. — Ты вот как сумеешь... А мы на поплавке, верно.
Афанасий и Алешка шли по ночному городу. Дома, изгороди, обросшие тьмой, набухнув, сдвигались впереди, образуя непроходимые тупики. Лай собак в оградах выявлял не столько песью прилежность, сколько тоску.
— А знаешь, от чего, говорят, в городе-то погибель будет? — доверчиво подсунулся плечом Афанасий.
— От чего? — отвечал с тем же дружеским отношением Алешка, на него, с его простоватыми чувствами, доверие всегда действовало размягчающе.
— От разврата. А коммерция, деньги — разврат первый. Выходит, ты и первый ко дну... Уловил? Хо! — зареготал в самое Алешкино ухо Афанасий.
— Напуга-ал! — воскликнул Алешка и даже похлопал себя по бокам. — Ой, мама моя родная! Как же мне теперь? Может, ты кинешь мне какое корыто, чтобы выплыть к берегу? Ой!
— А эт смотря к какому берегу навостришься, — с той же шуткой отвечал Афанасий. — Если к тому, ну... где твой этот... этот компаньон, ну, так не корыто, а камень, чтоб понадежнее потянул... к рыбкам. А чего ж?
Опять зацокали копыта. Улицу, из переулка в переулок, пересекал казачий патруль. Задний верховой, тот, к седлу которого был приторочен багряный фонарь, попридержал коня, высветил мимолетно прохожих, ничего не сказал, натянул поводья, лошадь скакнула и исчезла, рассыпая в темноте удары подков.
Тут Алешка с Афанасием расстались, Афанасий пошел к станции (ему предстоял рейс до Юрги), а Алешка свернул в слободку, куда поскакали казаки.
Особый разговор
В городе шли погромы. Жители слободки связывали это с амнистией уголовных. Может быть, может быть — кто знает? Слава богу, до слободки эта беда еще не дошла, но там, ближе к станции, не случалось ночи, чтобы низкое черное небо в какой-то своей части не багровилось пожаром. Сгорел фуражный склад переселенческого управления, остались от него обугленные ребра опор да куча головешек. Сгорела деповская контора... Сгорели два чьих-то дома. Запылал магазин купца Агатьева, однако вовремя затушили.
Локомотивщики привозили с других станций те же пугающие вести: в Юрге сгорела опекунская школа, в Барабинске бандиты по ночам вырезают семьи железнодорожных служащих, в Мариинске застрелен дежурный по станции... в Томске погромщики по улицам открыто ходят прямо днем, обливают богатые дома керосином, поджигают прямо на глазах у хозяев; сгорело также здание театра, а всех, кто выбегал, приканчивали в дверях ломами.
В Новониколаевске усилились «ходы с молодым царем», Алешка обедал, когда Любка, выглянув в окно, объявила: