Ворон на снегу
Шрифт:
К Первой Приовражной Алешка выехал укороченным путем, переулками, через улицы Утиную и примыкавшую к ней Камышовую. На спуске меринок поджимал под себя задние ноги, вихлял крупом, осторожничал, зато влетал на склон почти галопом, разметав гриву. Такова была особенность меринка: на спусках плетется еле-еле, хоть уклон будет тянуться на версту, и бесполезно подгонять, а на подъем бежит вскачь, вытягиваясь и вбирая в себя бока.
Еська соскочил с прясел, вошел в барак, а Алешка свернул на угол, стал ждать. «Вот еще... обязан я тут с ним. Жди я еще их», — думал Алешка, почему-то употребляя множественное число по отношению к одному Еське Кочетовкину.
Еська,
— Давай! Обратно. К паровозу. Гони!
И это брошенное «Давай, гони!» опять раздражило Алешку. «Вот еще! Нанялся я им в кучера! У них, видите ли, дела срочные. А у меня, видите ли, нет дел. У меня семьи нет, ртов нет, хозяйства нет... у них, видите ли, дела, а у меня праздник, значит. Еще чего!..»
Так распаляя себя, Алешка гнал лошадь, сани раскатывались при своротах. Странно, чем больше он на такой манер думал, отмежевывая себя от других, тем пуще проникало в его душу новое чувство, похожее на тоску. Будто успел он в этот вечер прикоснуться к чему-то такому, что еще непонятно, но сулящему для него новый мир.
— Кочегар заболел, Хардеев, он из Сидоровки, не с кем ехать. Был я сейчас вот у него, не может, заболел, — пожаловался Еська.
— А мне-то что? — сказал Алешка. Однако чувство усиливалось, и вот уж совсем, совсем несерьезный возник вопрос: «А что, если мне с ними скатать?»
И осадил тут же себя: как это скатать? С какой нужды?
Однако дерзкие мысли сами собой вились: «А вот так! Скатать, да и все. Ну да. Вот отогнать лошадь и...»
В ноздре уже знакомый запах топки, а на лбу даже как бы пламя ощутилось. А что? Покидать лопатой уголек — не последнее дело. И за окошком станут промахивать все те же леса, поля вместе с небом. Славно, славно! Да: мужики, мол, и я с вами, не балластом, а подмочь уголек лопатой покидать, парку в котле нагнать.
Алешка, не оборачиваясь, полюбопытствовал:
— А надолго ли эта ваша поездка?
— По графику. К утру назад, — отвечал Еська.
«Это же как раз к тому... — подумал с волнением Алешка. — К тому, чтобы мне как раз с ними поехать».
И когда лошадь остановилась перед железнодорожной насыпью и Кочетовкин наготовился спрыгнуть с саней, Алешка ухватил его за бушлат:
— А давай я с вами? А? Кочегарить. С Афанасием поговорим...
— Слушай, Алеш, да ведь ты!.. — взвился Кочетовкин. — Да ведь ты!.. Малина-ягода! Верно! Выручай. Вот так, позарез нам твоя помощь нужна. А к утру уж и домой вернешься, под бочок к своей Любахе. На всех скоростях, как лебедь на крыльях.
Ровно в полночь паровоз выпустил из себя порцию горячего духу, оплавив снег на боках насыпи, оттолкнулся и начал ударять колесами по настывшим гулким рельсам.
Знал Алешка, что сберегал он под полом у себя в лавке не безобидные какие штуки, принесенные Афанасием по осенней слякотной темноте, не для забавы наготовлены они.
И то он уже знал: везут Афанасий с Еськой этот тайный груз на тихую лесную станцию, где передадут в другие руки, а оттуда рисковые люди повезут груз дальше, не то до Красноярска, не то еще куда, чего Алешке уж не положено знать.
— Там, понимаешь, свою республику рабочие объявили, — говорил Афанасий, сдерживая в себе азарт. — Это, понимаешь, что такое? Рабочий народ сам себе правительство, сам себе и урядник. Работа по совести, отдых — по совести,
Паровоз, громыхая своими железными связками, летел в ночи, по бокам его в марево-сизом лунном освещении промахивали леса, тугое, ледянисто-освежающее дыхание глубинного простора ударяло в окно. И было для Алешки радостью вот это все: и так смотреть, и так стоять, обжигаясь с одной стороны колким морозным ветром, с другого боку пламенем топки. Он сплевывал хрусткую зольную пыль.
Просторность в ночи, и луна летит распаренным шаром. Боже, как много земли-то на свете! И как мало на ней людей. Вон ведь — никого-никогошеньки. Люди жмутся в кучки, а потому и грызутся, что внавалку друг на дружке, один другому что-то да придавит впотьмах. А вот — жили бы на таком просторе. Эх!
Кочетовкин в работе вовсе не гляделся худосочным. То есть костисто-худым и вихлястым он оставался, но замечалось в нем другое: то, как он, крученый шельмец, исхитрялся метать лопату. Метал он ее и с правого своего боку, и с левого, а то и между ногами, это когда из тендера уголек нагребал. Заостренный, сплюснуто-плоский его подбородок в движении огня и теней придавал его серой голове на пригнутой шее схожесть с кукушкой, да и всем он своим туловищем тут походил на эту неприкаянную птицу, о которой в народе очень разноречивые мнения.
Алешка всегда испытывал к Кочетовкину чувство родства, а точнее, чувство старшего брата к младшему. Это, должно, оттого, что Кочетовкин всегда, как помнит его Алешка, был слаб и болезнен и нуждался в его, Алешкином присмотре. Ему так и наказывала когда-то мать Еськина, плаксивая, болезненная женщина: «Ты уж там, в том бесовском вертепе, в городу-то, за ним приглядывай. Сам-то он что — ягнец перед волками. Приглядывай». Алешкин пригляд если и был, то лишь на первых порах, когда вместе работали на берегу при лесопилке и холостяковали в одном бараке. Когда же у Алешки объявилась Любка, а с нею детишки, то в куче, в ворохе непредвиденных нужд стало уж не до того. Месяцами не виделись, но при встречах Алешка так начинал волноваться и Кочетовкин так незащищенно, по-детски радовался, что в сознании у Алешки остро покалывал какой-то гвоздок вины. Несобранная ведь жизнь у мужика, хотя и годы идут. Кукушечья, одним словом, жизнь.
«А ведь они оба как эти самые... кукушки», — Алешка переводил глаза с Кочетовкина на Афанасия, с Афанасия на Кочетовкина. Летают вот. Какие у них заботы? Конечно, не те, какие гнетут Алешкину душу: какую денежку в гаманце принести Любке, дабы всех ребятишек нарядить и всем чтоб каша с маслом.
Вот так проживут кукушками. А что? Кстати, Афанасий уже давно ездит машинистом, о нем в городе слава как о хорошем механике.
Земля летит себе мимо, и мы тоже себе мимо. Леса, зверье... Избенка если какая на поляне меж соснами мелькнет, так и не поймешь, то ли это жилье человеческое, то ли сена копешка, укрытая залощенным снегом.
Земля мимо, и заботы мимо.
Железное, разгорячелое тело машины сквозит через морозное пространство. Шипенье и дым. Так шипит и дымит горящая головешка, угодившая из костра в текучий ручей.
Звезды же, однако, паровозу не под силу: он их никак не обгонит, они только меняют сторону, заходят то на один бок паровоза, то на другой. А луна, тоже по-паровозному дымясь, откатывается назад.
Когда чернота деревьев придвигалась и стена эта промахивала у самого окна, ветер опадал, и тогда машинная труба начинала густо сорить искрами.