Ворон
Шрифт:
— Голова! Чем вы меня накормили! Ах, вы… на плаху! Всех повешу! Четвертовать! Колесовать! Всех… Лекаря! О-о-о!!! Все вы Враги!
Если бы Барахир мог говорить, он бы крикнул, что надо открыть все окна, да и вообще оставить этот город, выйти на поля, поднять голову к небу, да ловить холодные, живительные капли дождя…
Вбежал лекарь — тощий, бледный, со впавшими щеками, со впавшими глазами — этот лекарь сам, казалось, был при смерти, однако, осмеливался предлагать свое снадобье. Это была болотистая жижа, выпив которую Жадба закашлялся; однако, вскоре пришел в себя,
Очумелыми вытаращенными глазами уставился Жадба сначала на Барахира, затем — на Маэглина. Вот недоверчивым, плаксивым голосом заверещал:
— Это кто такие?
«Румяные» согнулись и залепетали о том, как поймали они Барахира и Маэглина, и добавили, что те подстроили крушение телеги с картошкой.
Жадба морща лоб, запинаясь изрек, вспоминая какую-то запись:
— Подсудимый не может говорить что-либо, так как, что бы он не говорил, все будет ложь, ибо каждый преступник жаждет только одного: избежать наказания за свое преступленье. Если он и хочет что-то сказать, то может отвечать только «да», или «нет». Итак, кивайте головами: Вы вражьи лазутчик?
Барахир, конечно, кивнул отрицательно.
Жадба так и взвизгнул:
— Лжешь! Вы перевернули! Вы! — теперь он походил несчастного, всеми покинутого и слабоумного младенца.
Писец из всех сил чертил пером, а к нему еще присоединились и второй, и третий — эти записывали каждое движенье Жадбы, каждый его вздох; а, так же, гневными эпитетами осуждали поведение «проклятых лазутчиков».
Жадба сморщился, и вновь подбежал к нему умирающий лекарь, протянул слизкое свое питье. Несчастный правитель поглотил его, и, задышав быстрее прежнего, отрывисто взвизгивал:
— Вы пришли от Врага! Вы, по его наветам все делали! Но, хотите ли исправиться?!..
Тут Барахир энергично закивал.
— Но для этого вы должны отдать все силы для нашего блага! — взвизгивал Жадба. — Готовы ли вы следующие три года вычищать канавы?! Вычищать, как делают это наши прекрасные граждане, но не за еду, а во прощенье, и не по двенадцать часов в сутки, а по девятнадцать, готовы ли вы к этому?!
Барахир утвердительно кивнул, надеясь, что потом удастся бежать.
Жадба выпучил глаза, и завопил голосом совсем уж безумным и несчастным:
— Я не вижу благоговения! Ты хитрая свинья! Ты… — тут он, не в силах подобрать нужных слов, замычал что-то невнятное. Затем, отдышавшись немного, смог выдавить:
— Завтра… в полдень… четвертовать!.. Их, и Врагов из леса! Отменить все работы за полчаса до казни!.. На площади Правосудия! Там должны быть все!..
Он еще долго бесновался и Барахир все ждал, когда выйдут лекари, и отнесут в такое место, где птицы поют, да воздух свежий. Однако, Жадбу оставили в этом душном, зале, и даже поднесли какое-то желе, а вот Барахира и Маэглина поволокли прочь.
Их несли по железным, скрипучим лестницам — все вниз, да вниз (так же и стены и потолок были железными и ржавыми). Воздух был душный и холодный — чем глубже они спускались, тем холоднее становилось, тем чернее пролегали тени между редкими факелами.
Потом их несли по коридору — и, казалось, конца этому не будет — даже и терпеливый Маэглин не выдержал — задергался беззвучно. Последний факел отшатнулся назад и наступила непроницаемая темнота…
Барахир почувствовал сильную усталость — да и не мудрено: ведь простояли они, ожидая пробужденья Жадбы, до сумерек, и в это время, где-то высоко над головами город уже чернел, как сгнившая поганка, и ночь перехлестывалась через ржавые стены…
…Летели в этом мраке голоса эльфов. Радугой сияли они во мраке, апрельским березовым ветром веяли, соловьиными трелями звали к себе; и, вместе с голосами, этими пробуждалось сознанье. Вот что пели они:
— В выси небес ночная мгла, Сияет звездами она. И среди звезд, как сон светла, Взошла печальная Луна. В печали, в светлой тишине, Там кто-то шепчет обо мне. А я в беззвездной мертвой мгле, Пою о звездном корабле…Тут держащие Барахира руки сжались и нервный голос возопил:
— Прекратить немедленно! Нельзя! Запретные песни!..
Однако, эльфы и не думали умолкать; они даже больше воодушевились, и слышно теперь было, что поет целый хор, голосов в двадцать.
— Не вечен мрак, рассвет грядет, Заря уж близко — нас зовет, Навстречу солнечному дню, Взлетим, шепча: «Люблю, люблю!»И во мраке стал нарастать свет. Это не был жалкий свет факелов — это был свет звездный, который, казалось, через некое окошко прорывался в подземелье.
Теперь голоса были совсем рядом, и Барахир, выгнувшись, увидел эльфов. Они стояли в клетках, по бокам коридора — в каждой клетке по одному эльфу, но они примкнули как можно ближе друг к другу, и меж ними был этот свет. Он исходил из очей, от кожи; даже из того рванья. У них не было какого-либо музыкального инструмента; однако ж, все-таки, казалось, что музыка играет.
«Румяные» они Барахира и Маэглина на железо, стали на эльфов орать, но крики их звучали ничтожно против пения, да сами они выглядели жалкими безумцами против чего-то вечного и прекрасного.
Один из них, должно быть главный, споткнулся о лежащих, и завопил:
— А этих то что положили?! А, если сбегут?!.. Взять и в камеру!
Видно было, как волнуются «румяные» — они дрожали, и пот по ним катился. Дрожащими руками подхватили они пленников, отволокли их шагов на десять. Там открыли довольно большую, исходящую запахом прелой соломы клеть, и побыстрее вбросили их туда — захлопнули скрипучую дверь, бросились назад…
Маэглин остался лежать недвижимым, а Барахир перевернулся на живот, и, изгибаясь всем телом, пополз к решетке — он хотел видеть все, и был уверен, что эльфы разрушат эти стены.