Восемнадцать дней
Шрифт:
Приходилось его терпеть, принимать таким, как есть, смотреть его яркие альбомы, по возможности делать вид, что веришь ему, его постоянным идиотским заверениям — «благодаря вашим ценным советам» и т. д. и т. п., хотя хочется выложить ему в лицо все, что о нем думаешь, и выставить за дверь. Маркидан попытался улыбнуться, но не сдержался и выпалил: «Знаете что? Не слишком ли много времени вы теряете у меня в приемной?» — «Да, но…» — вскипел тот, сразу же взяв агрессивный тон и мгновенно сбросив маску почтения, которой он только прикрывался. «Никаких «но»! Потрудитесь не бегать сюда по каждому пустяку. Я в макетах не разбираюсь. У нас есть специалист по этим вопросам. Вы с ним консультировались?» — «Да». — «И что же?» — «Он в восторге». — «В таком случае зачем же вы пришли ко мне?» — «Мне казалось, вы этим интересуетесь». — «Нет, я этим вовсе не интересуюсь», — резко оборвал Маркидан, не желая принимать сетования этого назойливого посетителя, не желая давать ему возможность ядовито клеветать или возмущаться статьей журналиста, который осмелился покритиковать его выставку кустарных изделий, не желая слушать угроз, что он уйдет с работы, если еще хоть раз подвергнется оскорблениям со стороны нахального памфлетиста, который утверждает, что на этом участке дела обстоят якобы не вполне благополучно, как будто хоть что-то в этом смыслит, не желая, наконец, выслушивать его соображения вроде: «Вы должны знать, что, как это ни прискорбно, на наших заседаниях люди позволяют себе повышать голос, а мы здесь призваны строить культуру…»
Стате вскочил как ошпаренный. Он был возмущен и обижен; его
Наступил час, когда они должны были работать вместе, час неотвратимый, горький, тошнотворный, безнадежный. «Странно, — подумал Маркидан, — как я мог верить в этого человека, как мог долгие месяцы идти у него на поводу? Что за таинственная власть у него надо мной? А вернее, в чем моя слабость?» Когда Маркидан пришел сюда, на него обрушилась груда самых разных дел и проблем, казавшихся поначалу абсолютно неразрешимыми. И там, где он раньше работал, были распри, но такого базара не было, не было такой лавины жалоб, такой горы взаимных претензий, когда каждый пытался обвинить другого в том, что тот враг партии и существующего строя. Он долго не мог понять, почему у этих людей — таких завистливых, тщеславных, высокомерных, — почему у них столько совершенно очевидных слабостей. Казалось, у этого величественного здания целый этаж отведен под смрадный сортир, а латинские изречения, которыми пересыпают свою речь многие почитатели высокой культуры, не более, чем оскорбления, пустые, подлые, вонючие наветы.
На пороге возник товарищ Горе. Обычно это был внушительный мужчина с негнущейся шеей, но сейчас он сгорбился и в своем смирении казался даже ниже ростом; движения его были округлы, неторопливы, полны предупредительности; синеватые губы свидетельствовали о том, что он не очень ухожен и здоров, — вероятно, поэтому он так мучительно реагировал на критические замечания, особенно если ему казалось, что стены слишком тонки и секретарша за стеной услышит, о чем говорится. «Вас дожидается еще один товарищ, — объявил Горе. — С самого утра». — «Кто же?» — спросил Маркидан рассеянно. — «Товарищ Горан». — «Что ему нужно?» — «Он пришел по важному делу». Поначалу, в самые первые месяцы работы, Маркидан и вправду считал, что все, о чем ему говорят, очень важно, а многое непосредственно затрагивает тот круг вопросов, которыми ведает он как партийный работник, направленный партией в эту организацию. Но на поверку так называемые важные вопросы часто оказывались всего лишь мелкими делишками. «Пусть войдет», — с трудом выдавил он. Маркидан знал этого человека, смуглого, цветущего, исполнительного, покладистого, готового немедленно выполнить любое поручение; как верный пес, Горан повсюду чуял опасности, которые подстерегают нас в мире науки. С десяток старательно подражающих ему студентов и студенток слушали его лекции в Политехническом институте, где он пыжился изображать из себя великого Цицейку[2]. У него были манеры типичного выскочки: он вдруг переходил то на достойный удивления немецкий, то на еще более небезупречный французский, для того чтобы продемонстрировать, что, помимо латинского и русского, знает глаголы и существительные двух других языков, которым следовало бы перестать быть труднопроизносимыми. У Горана был верный нюх, он сразу понял, что Маркидан не в духе, и хотел было ретироваться, поджав хвост, как побитая собака, но другой оказии могло в ближайшее время и не представиться, и он побоялся упустить случай. «О чем может думать подобный субъект?» — задал себе глупый вопрос Маркидан, пока тянулась бесконечная секунда молчания. Из-за письменного стола его сторожили преданные, собачьи глаза Горе, застывшего в почтительном ожидании и почти растворившегося в слепящих лучах солнца, которые потоком лились в широкое окно кабинета. Горе обладал способностью приспосабливаться к кому угодно, умел отступать в тень, давая о себе знать лишь изредка, ненавязчиво и почтительно, — например, безобидной шуткой, в которой содержится добрый совет, настойчивое предупреждение, бескорыстное участие — все то, перед чем не может устоять собеседник. У него были повадки старого рыболова, который хоть ни одной рыбки за целое воскресенье не выудил, но не отчаивается, а, напротив, всячески ободряет других. Любопытно, что многие из тех, с кем Маркидану доводилось встречаться, обычно прятали свои пороки за ширмой самых безобидных увлечений и выглядели при этом довольно симпатично. «Я вас слушаю», — обратился он к Горану. Но Горан молчал. Он тяжело дышал, — вероятно, поднялся по лестнице, хотя в здании был лифт, а может, был взволнован тем, что находится в этом кабинете и скажет сейчас то, что задумал, и это волнение убило в нем обычную потребность покрасоваться. То, что он намеревался сказать, было для него очень важно, и Маркидан догадывался, что именно скажет ему эта саранча, большая, черная, хорошо упитанная, жирная, этот господин, у которого просторная квартира в новом зеленом районе Бухареста, телефон, студентки, книги, изданные с помощью шантажа и угроз. Маркидан ужаснулся своей догадке. Спасительно зазвонил телефон. Он знал, кто звонит. Звонок раздавался всегда в одно и то же время. Это его пятилетняя дочурка хотела, как всегда, получить от него обещание, что он сегодня не задержится на работе и придет домой пораньше. Маркидан снял трубку и услышал знакомые домашние звуки, звон посуды на кухне, где возилась жена, шипение газовой горелки, и ему даже почудилось, что сюда проникли домашние запахи. «Да. Это ты?» — спросил он. «Я», — раздался издалека застенчивый голос. Он был невыразимо ласковый, в нем звучала непередаваемая нежная любовь, — такую мы испытываем только в детстве, потом мы теряем способность так любить — слишком много злого и дурного мы встречаем в жизни, слишком много теряем в столкновении с другими. «Да, я занят», — ответил он на ее обычный вопрос. Этот вопрос она задавала ему всегда одними и теми же словами, тем же тоном, в одно и то же время. Эти слова составляли неотъемлемую часть его радости, его повседневной жизни, которую он защищал на фронте, когда еще не был женат и не знал, что у него будет такая жена и такая прелестная дочурка, когда еще только надеялся, что всего этого добьется, и он действительно этого добился и теперь должен был сохранить и сберечь, а сберечь мог, только ведя борьбу с существом, которое притаилось внутри каждого человека, — надо было это существо уговорить, уломать, доказать ему, что лучше, когда люди живут в мире и согласии, чем когда их раздирает ненависть. Такая уж у него работа. Работа как работа. Только очень ответственная и потому важная. Надо сохранять беспристрастность, несмотря на потоки клеветы, здраво оценивать все, что тебе твердят окружающие, не усомниться в том, что жизнь прекрасна, даже если кто-то и пачкает ее изо дня в день грязными, липкими словами, даже если кто-то спешит испоганить ее и разрушить; надо верить в человеческую суть и в жизнь, подобно тому как верит в нее врач, который в потоках гноя и крови борется со смертью. «Да, милая, да, конечно, я приду вовремя, позови к телефону маму…» Но, зная, как он занят, жена и сегодня к телефону не подошла. Он с сожалением положил трубку и был наконец вынужден снова взглянуть на слегка опухшее от ночных попоек лицо, на глаза, покрасневшие от недосыпания и честолюбивых мук, на это человекообразное существо, открытое всему дурному, которое, возможно, поставит однажды под угрозу и его жизнь, да, жизнь его самого и его девочки, — она будет расти, будет учиться и может столкнуться наконец с таким субъектом, для которого доносы — привычное дело, так как ими он питается, ими живет, с их помощью делает карьеру… «Слушаю вас, товарищ Горан, — через силу произнес Маркидан, так и не набравшись мужества вышвырнуть его, не слушая. — Говорите». — «Речь идет об очень важном деле». — «Как обычно». — «Вопрос стоит очень серьезно! Речь идет о товарище Гавриле Бузя». Подлец Горан не знал, что его противник, человек, чье место он жаждал занять, уже мертв. Маркидан величайшим усилием воли заставил себя промолчать. Пусть говорит. «Я бы никогда не осмелился вас потревожить, но мне посоветовали это сделать многие товарищи, в том числе товарищ Горе, он любезно привел меня к вам. Разговаривал я и с товарищем Рошкой, он сказал то же самое. Дело обстоит крайне серьезно». Сдерживаясь, Маркидан тяжело и хмуро молчал. «Товарищ Бузя всячески потакает молодежи, поощряет распущенность в научных кружках, и мы начинаем сталкиваться с отрицательными явлениями, которые очень неблагоприятно отразятся на всей нашей деятельности. У Бузя работает некто Георге, научный сотрудник, самонадеянный выскочка, который на последнем ученом совете сказал, что все мы кретины. И это не первый случай. А Бузя их поддерживает, и я полагаю, что было бы правильнее распустить этот кружок, они ведь только пыль в глаза пускают, а товарищ Бузя озабочен исключительно саморекламой. Если бы вы видели, как студентки демонстрируют ему достоинства своих ног, вы бы поняли, зачем он занимается наукой. Я об этом говорил и товарищам из районного комитета, и товарищу Рошке, — мы с ним недавно проводили выставку экспонатов института, он тоже придерживается того мнения, что Бузю надо сменить. Человек он, конечно, талантливый, этого у него не отнимешь, знания у него большие, но я считаю, что пора уже поставить на его место толкового человека». — «Пора, — подтвердил безжизненным голосом Маркидан, — его придется заменить сегодня же. А вы, товарищ Горе, что думаете?» На лицах обоих появилась непристойная, омерзительная, гнусная ухмылка, оскал ископаемого гада, обитающего в обширных топях людских душ, разжиревшего на зловонных кучах скопившегося там дерьма. В мгновенном озарении Маркидан увидел целые вагоны нечистот и испражнений, содержимое зловонных клоак, опрокидываемое в такие вот, как эти две, вместительные души, увидел гнилостные свалки всей планеты, вредоносные отбросы ее заводов и чудовищных билдингов — современных крематориев, которые все эти нечистоты не испепеляют, а по законам сохранения вещества преобразуют в вязкую массу, и она, клокоча, обрушивается на нас, заливает, калечит, губит все на своем пути, оскверняя все лучшее, что есть на этом свете — надежды и цветы, улыбку ребенка, игру актера в ослепительном сиянии рампы, чудо населенной буквами страницы; таинственная вольтова дуга поэзии, дивный безбрежный океан музыки должны помочь нам выплеснуть эти помои, чтобы мы наконец забыли, что такое скорбь, тоска, обманутые надежды, разлуки на вокзалах, чтобы радовались мирной жизни, радовались, когда создаем что-то значительное, чтобы услышали, как раздастся победоносный возглас ученого, своим светлым разумом победившего рак…
Мерзавцы не верили своим ушам. Долгожданный день пришел. Гаврил Бузя будет смещен сегодня же, немедленно.
Они почтительно замерли в благоговейном трепете. Им хотелось дать понять Маркидану, как они огорчены, что опоздали, что это столь желанное решение было принято без них. Но что поделаешь, такие вопросы единолично решает Маркидан, который властен сместить даже самого Бузю.
«Его придется заменить сегодня же. Ночью он покончил с собой!» — произнес Маркидан раздельно, с нажимом, уже не глядя в их сторону, после чего снял с вешалки шляпу и молча вышел.
Перевод с румынского И. Огородниковой.
АЛЕКУ ИВАН ГИЛИЯ
С чувством глубокого волнения я представляю на суд советского читателя несколько картин из жизни тех лет, когда на долю моих соотечественников выпали тяжелые испытания второй мировой войны. Хотя на всех широтах земного шара написаны целые библиотеки о духовных и физических страданиях, пережитых человечеством, пораженным самым страшным бедствием, известным истории, все-таки многое еще следует сказать о тех поистине трагических днях и ночах. Писательская совесть будет и впредь неустанно возвращаться к чудовищным преступлениям войны, стремясь электризовать отяжелевшую память человечества, заставить бодрствовать сознание молодых поколений, не испытавших войны. Нельзя забывать о зле, поставившем под угрозу само наше существование, необходимо помнить о тех глубоко человечных и благородных силах, что сохранили на земле жизнь, но в то же время надо очистить свою память от мучительной тьмы, с тем чтобы писатель и читатель, освободившись от пепла и тени прошлого, обрели покой, сплели воедино крылья разума и души и отдались полностью радости и счастью мирного, плодотворного труда и светлой мечты, свободному продвижению вперед к будущему, к которому стремились, смутно различая его в своих грезах, столько безвестных мучеников и героев, павших в борьбе за это будущее. Раны войны зарубцевались, и пусть они останутся только в области прошлого, а подобные сюжеты станут все более редкими, всецело перейдя в область фантастической литературы.
Май 1973 г.
Бухарест
БЕЖЕНЦЫ
К концу второй мировой войны дочери моей бабушки разбрелись кто куда: одни вышли замуж, другие просто уехали, и бабушка осталась в старом доме только со своей снохой Аникуцей, женой моего дяди Георге. Старая усадьба находилась на околице села в долине, поросшей ракитами. Этот дом с потемневшими стенами, сложенный из массивных дубовых балок, схваченных деревянными шипами, я снес в 1946 году, во время засухи.
А в 1944 году, во второй неделе марта, чуть только сошел снег, сельские власти получили приказ об эвакуации и стали очищать село, дом за домом: через наши места должна была пройти линия фронта. Те, у кого были лошади, быки, коровы или другое тягло, набились по две-три семьи в повозку и были выдворены первыми. Люди потянулись длинными обозами в Трансильванию, Мунтению и еще дальше, на другой конец страны: многим, очень многим из них не суждено было вернуться.
Моей бабушке со снохой предоставили реквизированную клячу и полуразвалившуюся телегу, в которую они погрузили свои пожитки. Что нельзя было взять, схоронили в глубокой яме, вырытой под ивами перед домом. Кур зарезали, зажарили и взяли в дорогу. Выскребли с чердака последние остатки муки, уложили все в телегу и на третий день двинулись в путь. Поехали они вместе с дедом Василе, братом бабушки, сельским сторожем. Дед Василе должен был перегнать через горы сельских быков.
Было хмурое, холодное утро. Дул порывистый ветер. Ночью ударил мороз. Грязь на дорогах затвердела. Ледок, пузырчатый, как пена парного молока, матово поблескивал в канавах. Блестел он и в колеях дорог, и когда копыта лошадей ломали его, вверх взлетали тонкие черные струйки.
Впереди ехали женщины; бабушка правила лошадью, Аникуца с ребенком в руках сидела в кузове телеги, зарывшись в пожитки. За ними тяжело тащился воз с сеном, которое выделило сельское управление для быков; последним шагал дед Василе с быками: один был уже старый, злобный, со свирепой головой зубра, другой — более смирный, молодой, пятнистый, с короткой, будто утопающей в загорбке шеей.
Небольшой обоз перевалил через бугор посередине села и лощинами, полями двинулся к мосту Гергелень. Около полудня они перешли мост, описали широкую дугу по равнине, обогнув холм Кобылей, и через час с лишним миновав другое село, двинулись в сторону Вырфул-Кымпулуй.
Ночевали в селе Хорлэчень. С трудом нашли место где-то на окраине села, так как все дворы, куда бы они ни заходили, были забиты беженцами, возами, телегами, лошадьми. Мужчины, дети, женщины спали в телегах, на завалинках, в избах вповалку на полу, на улице, тесно сгрудившись вместе со скотиной вокруг костров или около колодцев, которые всю ночь непрерывно скрипели журавлями. Старуха и ее сноха еще не освоились с этой грозной обстановкой. Они были настолько ошеломлены и испуганы, что ничего не понимали, а все происходящее вокруг них еще больше ошеломляло и пугало.