Восемнадцать дней
Шрифт:
— Но жизни он тоже радовался. Странный человек, — недоумевал доктор Стан. — Он же был так болен. Что ему давала жизнь? Жил как мышь и трудился как робот. Странный человек!
— Такой человек, — ворчал доктор Добре. — Такой человек! Видите ли, если бы и мы были такими, как он, ну в некоторой степени, мир был бы прекрасен! Он был таким… был… как вам сказать? — Но Добре не мог пояснить, каким был Павел Штефэнеску, но чувствовал, что горячая волна захлестывает его огромную грудь и опять появляется то странное жжение.
Врачи стали теплее относиться к своим пациентам, видя в каждом больном второго Павла Штефэнеску, то есть человека, который любит жить и может еще приносить пользу. Сами они, как никогда, понимали, что рождены для того, чтобы творить добро.
Магнитофон, оставшийся в больнице, теперь стоял в кабинете Добре, и иногда кто-нибудь из врачей включал его. Все молча слушали, словно Павел Штефэнеску очень понятно рассказывал им о чем-то. Слушал даже Добре, и ему пришла в голову мысль, что не мешало бы установить динамики в палатах.
Доктор Бретку стал смотреть другими глазами на легко ранимую, хрупкую Дину Симионеску и искать встреч с ней именно теперь, когда она его избегала.
В один прекрасный день выписался выздоровевший актер. Он горячо пожал руки доктору Добре, благодаря которому остался в живых, и с удивлением почувствовал, что в то мгновение, когда он отвешивал ему низкий поклон, как в театре, этот грозный человек поцеловал его в макушку. Но, вероятно, это ему только показалось…
Перевод с румынского М. Малобродской.
ЕУДЖЕН БАРБУ
Великая
Я хочу надеяться, что русские переводы «Ямы» и «Северного шоссе» в какой-то степени представили меня советским любителям книги.
Что бы я мог еще сказать тому, кто прочтет написанные мною страницы? Лишь одно — а именно, что, представая снова перед столь требовательным читателем, я мечтаю только о том, чтобы ему понравиться.
С сердечным приветом.
Апрель 1973 г.
Бухарест
ТАКАЯ У НИХ РАБОТА
Телефонный звонок прозвучал глухо, как обычно; сукно на письменном столе поглотило всю его тревожную настойчивость. Маркидан покосился на столик возле себя, но красный глазок не мигал, — значит, вызывает его не начальник. Ему оставалось дочитать всего несколько строк длинного письма, полного еле сдерживаемого возмущения положением дел в одном из провинциальных театров, где все действительно обстояло из рук вон плохо, и труппа превратилась в жалкий паноптикум не потому, что актеры состарились и утратили чувство времени, не потому, что нельзя было найти молодых режиссеров, готовых ставить и классиков и современников, и не потому, наконец, что театр, как таковой, устарел, а просто-напросто потому — и он это знал отлично, — что директор театра, при всей его бурной активности на партийных собраниях, был человеком несовременным, отсталым, бездарным и духовно нищим: вот уже двадцать лет он долдонил одно и то же и приводил аргументы, в которые и сам не верил. Надо было принимать решительные меры, но они всё откладывались, кто-то уверял кого-то, что хотя директор человек бесталанный и никчемный, но заменить его в этой глухой дыре некем, пусть уж он остается в своем кресле и произносит бесконечные, пустые, напыщенные речи. И он, Маркидан, партийный активист, сравнительно недавно пришедший сюда с промышленного предприятия, где все, что устарело и износилось, тут же заменяется на новое и современное, вынужден был соглашаться с тем, что в таком захолустье и вправду невозможно найти замену этому важному господину, этому седоголовому трибуну с настороженным взглядом темных барсучьих глаз, звучным, хорошо поставленным голосом несостоявшегося актера, — ведь именно творческая несостоятельность привела его на высокую должность в глухом провинциальном театре, где он и стал духовным банкротом. Рука устало разжалась, выпустила красный карандаш, — он упал на белый лист, заполненный ровными, отстуканными на машинке строчками, — и потянулась к телефону. В трубке что-то негромко щелкнуло, кто-то соединил Маркидана с далеким городом, послышался вялый, неторопливый и словно сонный голос: «Здравия желаю. (Невыносимое, смиренное, подобострастное «Здравия желаю» привычного службиста.) У телефона Сенека Ионеску!»
Седые, жидкие, тонкие, как паутинки, волосы — вот что ему вспоминалось, когда он думал о Сенеке Ионеску. «Слушаю, товарищ Ионеску», — ответил он сухо, как всегда, когда хотел, чтобы этот человек, известный своей велеречивостью, излагал свои мысли не слишком пространно. В прошлом адвокат, Ионеску говорил мягко и витиевато, прибегая к императивам лишь в редких случаях; с Маркиданом он держался слегка заискивающе, как, впрочем, это делали здесь все, кому доводилось с ним сталкиваться, особенно те, кто принадлежал к аморфной и серой толпе просителей. «Гаврил Бузя покончил с собой», — услышал он тусклый, апатичный голос и посмотрел в окно, где все было залито ярким апрельским солнцем, напоено ароматом цветов. Зима в этом году была мягкая, в марте прошли обильные дожди, весна припоздала и теперь стремительно и победоносно наверстывала упущенное. «Когда это произошло?» — спросил он почти машинально, еще не вникнув в жуткий смысл услышанного. «Сегодня ночью». Маркидан не спросил, как это случилось, не выразил удивления тем, что человек, известный своей твердостью и непреклонностью, закончил жизнь столь неожиданно. У сильных духом бывают такие спады, минуты величайшей слабости, пронзительного одиночества и недовольства другими, когда, стремясь избавиться от отвращения и нестерпимой горечи, они выбирают кратчайший путь. «Так, — добавил он отрывисто и поспешно. — Когда похороны?» — «Послезавтра», — последовал столь же поспешный ответ. «Дети есть?» — «Двое». — «Так. А что жена?» — «Звонила, требует объяснений…» При этих словах Маркидана охватила слепая ярость. Обычно он сдерживался, но тут не стерпел и грубо заорал в черную эбонитовую чашечку, срывая злость на своем собеседнике: «Почему же вы ей этих объяснений не даете? Почему не скажете, как все вы ему мешали, как прорабатывали на собраниях, как науськивали на него самонадеянных молокососов, которые объясняли — ему! — что такое наука? Чего вы еще ждете?» Он швырнул трубку, вскочил и пробормотал: «Ах ты, дерьмо собачье, да я б тебя, старого жулика, погнал к чертовой матери, но твоя жена водится с какой-то важной персоной, и я все время натыкаюсь на глухую стену, я связан по рукам и ногам. А когда тот, другой, пришел сюда, я наобещал ему с три короба и ничего не смог пробить; он же, вероятно, решил, что так уж оно теперь и будет, что своего ему все равно не добиться, у него истощилось терпение, и он повесился или застрелился из какого-нибудь револьвера, завалявшегося у него с войны». Он вспомнил, как Бузя кипятился в зале заседаний ученого совета, как кружил вокруг стола, накрытого дорогим плюшем цвета перезрелой вишни, не обращая ровно никакого внимания на венецианские зеркала, развешанные по стенам старого господского дома, в котором разместился совет, как твердой рукой наливал воду в стакан и делал короткий глоток, перед тем как снова кинуться на своих противников, которые внимали ему совершенно хладнокровно: у них были все основания не волноваться, они ведь знали, что могут иронически и пренебрежительно относиться к тому, с какой яростью он бился все о ту же бесконечную стену равнодушия; вспомнил он вдруг и этих людей, которых ему не раз доводилось видеть: бесформенная масса потных затылков и лбов, хорошо отутюженных костюмов, накрахмаленных рубашек, багровых лиц, потерявших способность краснеть от стыда, вызывающее самодовольное здоровье, перед которым робеют бледные служащие, с самого раннего утра до позднего вечера гнущие спину за рабочим столом, — они пишут и переписывают бесчисленные бумаги, бумаги, где есть все — ошибки, глупости, самые невероятные предложения, которые приносят начальству успехи, поздравления, награды. Вот какую жизнь ведут эти люди, совсем не такие благополучные и холеные, не такие фальшивые в своих мыслях, словах и делах, чаще всего никому не известных. Гаврил Бузя выступал против этой массы плоских лиц — лоснящихся, самоуверенных, на которых отражалась ограниченность, алчность, тщеславие, неутолимая потребность в лести; он ненавидел эту часть интеллигенции за ее паразитизм, за то, что она требует к себе незаслуженного внимания, растрачивает на себя деньги, предназначенные на научно-исследовательскую работу; не всю, конечно, интеллигенцию — есть много молодых и немолодых научных работников, которые не толкутся по заседаниям и официальным банкетам, стараясь обратить на себя внимание льстивыми улыбками и подобострастными поклонами, вывезенными из Лондона или Парижа; существуют, бесспорно, и никому не известные немногословные, скромные люди, которые трудятся в тесных старых домиках где-то на окраине города; этими людьми почти никто не интересуется, редко раздается в телефонную трубку теплый голос какого-нибудь энергичного активиста, вчерашнего рабочего, который не забыл, что такое человечность и день-деньской хлопочет, выискивая таких вот романтиков, которые
И тот, кто покончил с собой сегодня ночью, открыто и часто говорил обо всем этом, не следовал добрым советам, не внимал предупреждениям и уговорам, критиковал самого главу учреждения за то, что тот ездит несколько раз в год за границу с женой, по существу забросил научную работу, зачислил к себе в штат племянника только потому, что тот его родственник, и откопал где-то шестидесятилетнего профессора-пустомелю, бездаря и подхалима с бульдожьей хваткой, который только и делает, что сыплет дурацкими анекдотами, на них-то и зиждется вся его карьера — у кого, в свою очередь, есть сын, которого он тоже пристроил в академию на первое подвернувшееся теплое местечко. Этот оплот лицемерия, вооруженный дипломами и анекдотами, этот горе-профессор заявил, что без племянника президента ну просто жить не может, что тот ему необходим как воздух. И вот, пожалуйста, Бузя расплачивается жизнью за то, что смело и решительно критиковал всю эту систему взаимных одолжений, традиций ужинов в узком кругу, где к столу подают тонкие вина и редкие яства, практику выездов на охоту, которую тщательно готовят сельские родичи, заранее предупрежденные открыткой или даже телеграммой; ведь в очередной травле зайцев обязательно примет участие хоть одно высокопоставленное лицо, которое кичится репутацией отменного стрелка, и надо многое предусмотреть и продумать, чтобы эта слава за ним сохранилась и он остался доволен; порядок, при котором на рыбалку отправлялось, как правило, два человека: один — высокий, добродушный, с открытым и ясным лицом, по-детски наивный, порядочный, жизнерадостный и веселый, другой — сослуживец первого, как бы его опекун и наставник, внимательный, полный чувства ответственности, с тонкими синими губами, ускользающим взглядом и манерой выражаться туманными намеками, который денно и нощно печется о судьбах румынской науки, охраняет ее как зеницу ока и стережет высокого человека — самую беспокойную в мире ученых фигуру. Человек, несколько часов тому назад ушедший из жизни, ненавидел эту среду, людей, которым он сказал прямо в глаза, что не верит, будто они коммунисты, потому что истинным коммунистам не присуща беспринципная возня, тщательно скрываемая и столько лет спокойно процветающая в их министерстве: слышали? — тот изменил жене, а тот сошелся со своей секретаршей, супруга третьего, оказывается, родственница большого начальника, а при формировании делегации в Афганистан не мешало бы учесть, какое удовольствие мы могли бы доставить одному товарищу, который поддерживает дружеские отношения сами знаете с кем…
Маркидан пришел в бешеную ярость, он просто задыхался от возмущения, а тут еще это неистовое солнце бурно начавшегося апреля, рев автомобильных моторов под самым окном, адский грохот, который приступом брал тихие, зашторенные серым плюшем кабинеты, духота, усиливавшаяся к середине дня, когда нагревшийся бетон всеми порами излучал палящий зной. Смятение пришло от мысли, что сам он не смог бы сделать то, на что решился этот несгибаемый Гаврил Бузя, такой смелый и такой, в сущности, малодушный. Малодушный? Он подошел к окну и поискал глазами какую-то невидимую точку на железной кровле дома напротив, но ничего не нашел: плоская блестящая поверхность слепила глаза. Быть может, самоубийцы совсем не такие слабые люди. По сути дела, смерть — это акт агрессии, акт безграничного насилия. И нужно немалое мужество, чтобы подвергнуть себя такому насилию.
Телефон зазвонил вновь, протяжно, настойчиво. Он с отвращением подошел к аппарату.
«Опять товарищ Сенека Ионеску», — сказала секретарша. «Что ему еще надо?» — «Не знаю». Он подождал и через минуту снова услышал тихий, словно укутанный в вату голос, снисходительный и в то же время заискивающий, благозвучный и именно поэтому неприятный, даже отталкивающий. «Извините, что еще раз побеспокоил. Мы не знаем — как быть, выставлять его в траурном зале совета или нет?» Вот оно что! «А почему, собственно, не выставлять? — еще раз взорвался Маркидан. — Он ведь был одним из крупнейших наших ученых». — «Да, да, конечно, мы это знаем, — тянул голос, в котором слышался легкий ясский акцент, — но ведь он покончил с собой, а вы, из министерства, запрещаете нам выставлять тех, кто умер по собственной воле, так, по крайней мере, было до сих пор…» — «Умер по собственной воле» — вот какую формулировку может изобрести тот, кто захочет скрыть правду. «Выставьте, невзирая на то, какой смертью он умер, и составьте некролог с упоминанием всех его заслуг, — слышите? — ВСЕХ, потому что у него, в отличие от многих других, они есть!» Маркидан бросил трубку и вскочил, поддавшись безудержному гневу. Вызвал секретаршу. «Стакан воды и что-нибудь от головной боли. Меня никто не ждет?» — «Ждет». — «Кто?» — «Товарищ Стате». — «Товарищ Стате?» Ему это показалось почти забавным, подумалось, уж не снится ли ему, что этот посетитель пришел к нему еще раз. «Ему что, дома делать нечего? — подумал он. — Целыми днями морочит мне голову своим Парижем, разговорами о том, какую огромную работу проделали там его помощники. Все уши мне прожужжал рассказами о своих успехах, отмеченных рядом газет, которые, как мы знаем, получили за это немалую мзду. И верят таким газетам только наивные чудаки». «Пусть войдет», — сказал он громко. Ему не терпелось дать нагоняй этому человеку за то, что он был полной противоположностью ученому, чье тело уже сегодня после полудня будет выставлено в зале совета.
Вошел неопределенного возраста мужчина, в костюме из блестящей ткани, высокий, не толстый и не худой, с лицом бледным и потным, как у печеночного больного, с подозрительно бегающими глазами. Он являл собой образец корректности и элегантности, безупречного произношения, изысканных манер, отшлифованных на специальных уроках хорошего тона. Только голос, ироничный и язвительный, выдавал в нем циника, который ни в кого и ни во что не верит.
«Добрый день, — гортанно проворковал вошедший. — Вчера я забыл показать вам альбомы багдадской выставки, я захватил их сегодня. Вы должны посмотреть обязательно и дать мне совет; я не уеду в Багдад, пока вы не посмотрите; я всегда доверял вашему тонкому вкусу; немало премий я получил исключительно благодаря вашим ценным советам…» Он лжет, он просто затвердил, как попугай, что уязвимое место всякого человека — тщеславие. Скажи любому дворнику, что никто не подметает улицы лучше него, и он поверит… Вот он какой, этот тип, — он внутренне презирает всех и вся, но может и умеет говорить и делает это так обезоруживающе простодушно, его взгляд так чист и прям, так искренен и безыскусен, что любой поверит его словам. Маркидану припомнились жалобы последней жены этого субъекта во время их недавнего бракоразводного процесса; он тогда хотел выкинуть ее письма в корзину, но писем было так много, целая папка, а Стате вел себя так подло — что любопытство взяло верх. Он вспомнил, что говорилось на этом отвратительном процессе, для которого Стате нанял целый табун адвокатов, и ему захотелось рассмеяться в лицо этому человеку и спросить: «Ну как, получили вы теннисный корт? Тот самый, на вашей вилле, который вы так яростно оспаривали у своей бывшей супруги?» Но Маркидан всегда делал вид, что ничего этого не знает и что человек, с которым ему довольно часто приходится встречаться в этих стенах, безупречная личность, его сотрудник, организующий за рубежом выставки, призванные популяризировать большие достижения нашей промышленности и, надо признаться, выполняющий это грамотно и толково. Но что ты будешь делать с этими работниками, такими толковыми и в то же время такими бессовестными, которые доносят на своих жен, чтобы показать партии, как они ей преданы, как будто партия нуждается в их поклепах, а не в их работе, как будто нужны их грязные сплетни, их громкие слова, бесконечные клятвы в верности, которые они произносят с притворством, имеющим древние и глубокие корни.