Восход
Шрифт:
«Ну и дурак ты», — говорил его взгляд.
Григорий обратился к Сатарову:
— Бери свою группу и идите перемеряйте хлеб.
Когда все встали и подошли к двери, Григорий вслед крикнул:
— Амбар пусть сам открывает!
Потом вновь к Лобачеву:
— Иди, Семен Максимович, но помни: если случайно обнаружат припрятанный, то все заберем. И на еду не оставим.
— Упаси бог! — облегченно вздохнул Лобачев и грузно двинулся вслед.
В сельсовете народу осталось меньше.
Махорочный дым застлал
— Слыхали, братва, исповедь кулака? Хлеба у него, видишь ли, нет. А вот подождите немного, найдется.
Григорий вышел из сельсовета, остановился на крыльце, как бы кого-то поджидая. Пока никаких сведений из остальных обществ нет. Даже Илья не прислал. Что там делается — неизвестно. Возможно, скандалы, даже драки? Никита в большом амбаре принимал хлеб.
Григорий сошел с крыльца и, прихрамывая, направился к ветлам, где стояли подводы. Что-то шепнул одному из подводчиков, тот кивнул ему. И, как только отошел от них Григорий, четыре подводы одна за другой тронулись по улице. Завернули за церковь, проехали по дороге мимо нашей избы, затем направились к дому Лобачева.
К матросу подбежали две женщины. Они были из других обществ. Оглядываясь, вперебой зашептали ему что-то. Он кивал головой, как бы говоря: «Хорошо, хорошо».
Мне хотелось узнать, в чем дело, но выйти из сельсовета было неудобно. Надо держаться в стороне. Когда Григорий вошел в сельсовет, на лице его я заметил улыбку и не утерпел — спросил, подмигнув:
— Эщэ?
— Есть эщэ, — ответил он, и мы рассмеялись. Законник, услышав свое слово «эщэ», вскинул на нас глаза и снова принялся за подсчет. Он теперь подсчитывал хлеб Николая. Гагарин, не в пример Лобачеву, сам подсказывал, соглашался, даже не отрицал арендованной земли, только не был согласен с цифрой урожайности.
И правда, дело не совсем ясное. Десятина на десятину не приходится. Одна дает больше, другая меньше. Какая земля, какое удобрение. А арендовал он не только в своем обществе.
— Что у него? — спросил Григорий, кивнув на Гагарина.
— Урожайность отрицает, — ответил Законник.
— А вообще?
— Всех хлебов двести пуд излишку, не меньше.
— Подожди, не спеши, у него больше будет, чем у Лобачева.
Обратился к Николаю:
— Дядя Николай, ты теперь в полном курсе. И ты не Лобачев. Тот просто дурак. Он же спрятал хлеб. Понимаешь, спрятал! И мы знаем где. Говори прямо вот перед всеми: у тебя прятаный есть?
Николай задумался.
— Если скажешь «нет» — а мы знаем, что есть, — тогда…
— Гриша, — взмолился Сатаров, — не надо.
— Что не надо?
— Не говори, что есть. Вдруг сознается — и моя комедь пропала.
— Да ну тебя, с твоей комедью! Николай Семенович, отойди от окна и сядь передо мной. Вот так. Гляди мне
— Гриша! — чуть не заплакал Сатаров.
— Отстань!
— Я же спектаклю в лицах приготовил. Я поп, а понятые — приход.
Что-то странное и загадочное творится в сельсовете. Чем больше говорят с Гагариным, тем заметнее тускнеет его напускная храбрость. И говорят с ним не как с Лобачевым, грубым нажимом, а совсем по-иному. Вот смотрит он в глаза матросу Григорию, старается не мигать, но слезы навертываются на глаза. Но оттого ли, что у Григория очень черные, жгучие глаза, как у Сатарова, или чувствует, что солгать не в силах! Если бы сидел подальше от матроса, то сказал бы «нет», а тут и язык прилип к гортани. Но кто может знать, где он спрятал хлеб? Кто видел? «Буду глядеть молча, буду».
— Нет, прятаного хлеба нет. Пудов полсотни возьмите.
Григорий головой покачал.
— Крепкий ты, дядя. Сатаров! Без комедии не обойтись.
— И слава богу, — обрадовался Сатаров.
— А что за комедь? — обратился Гагарин к Сатарову не столько с вопросом, сколько для того, чтобы дать глазам отдохнуть.
— Узнаешь скоро, — загадочно ответил Сатаров.
— Моя совесть чиста, — проговорил Гагарин. — Смеяться вам нечего. Я постарше вас.
В это время к сельсовету одна за другой подъехали четыре подводы. На каждой по нескольку мешков. Подводчики остановились и, громко смеясь, вошли в сельсовет. Впереди веселый Фома Трусов, мужик маленького роста, с жидкой бороденкой. Глаза его озоровато блестели.
— Иди, матрос, гляди. Насилу лошади довезли! — крикнул он Григорию.
Вышли на улицу, оставив в совете Николая и Крепкозубкина. Выходя, я слышал сзади себя!
— Тебе, Василий, больше всех надо?
— А как же! Вон, видишь?
— Что там?
— Пойдем, узнаешь.
Фома уже не столько смеялся, сколько возмущался:
— Надо же было толстому черту! А? В яму, чуть не в навоз, спрятал. Да какую яму-то высадил, целый погреб!
— Он соломку в нее подстелил, — сказал кто-то.
— Все равно мешки промокли.
На возах было сложено более двадцати мешков. Некоторые мешки мокрые.
— Куда везти? — спросил Фома.
— Сам он где?
— В амбаре. Ведь он, толстый, и сейчас не знает, как очистили его яму. И дома никого нет. В поле все ушли. Одна девчонка с бабушкой.
— Хватится, а хлеба нет, — проговорил кто-то.
— Вы бы закопали яму-то, — посоветовал Сатаров.
— А как же. Все сделали честь честью. Сверху навозом заровняли…
Николай стоял и слушал. Слушал и думал: «Нет, надо сказать».