Восходящие вихри ложных версий
Шрифт:
– Нет. Он где-то спирт раздобыл. Ну и… В общем, в реанимации сейчас.
– Плохо. Поддерживай постоянную связь с больницей. А сегодня надо искать свидетелей стрельбы по окнам. Пока звук выстрела из людской памяти не выветрился. Так что вечером придётся поработать. Вместе с Мавриным и Чалых идёте во двор дома, где проживает Срезнев, и – по всем квартирам близлежащих домов. Фиксировать каждую мелочь: что, кто, когда, где – всё может пригодиться. Данные красивых одиноких женщин заносить в особый список.
– А это зачем? – удивился Тугарин.
– Был факс из Интерпола.
На двадцать четвёртую квартиру указали в первый раз ещё в тридцать восьмой. Живёт, сказали, в двадцать четвёртой дядечка, пенсионер уж который год, с собакой каждый вечер гуляет, поздно и подолгу. Спускался Гвидон Тугарин ниже, расспрашивал всех, кого дома заставал, – и во второй, и в третий раз советовали ему в двадцать четвёртую заглянуть: пенсионер – собака – вечер-почти-ночь.
Некоторые слышали, как будто, выстрел, но кто значения не придал (автомобильный выхлоп, пуск из ракетницы), а кто и в постели уж был. Всего-то двое и выглянули в окно, да у одного (одной) очков под рукою не оказалось, а другой не заметил ничего подозрительного – старушка только какая-то, очень древняя, брела через двор.
Собаковод из двадцать четвёртой оказался поджарым бритым стариком с буйно взвихрёнными длинноволосыми бровями.
– Здравствуйте, милиция, уголовный розыск. Тугарин Гвидон Антонович, – представился Гвидон, произнеся все слова голосом жизнерадостным, имя и отчество – особенно отчётливо. – Удостоверение вот, извольте взглянуть.
– Ладно, верю так, – ответил старик, не торопясь, впрочем, разлучить взгляд свой с фотоизображением Тугарина. – Удостоверения сейчас, конечно, надо бы проверять, да без очков не шибко углядишь… А вроде и похож.
Очков нет, а винные пары в наличии, отметил Тугарин и задумался, взвешивая перспективы предстоящего разговора.
– Сейчас развелось всяких атрибутов, жуликов, воров… Не сосчиташ, сколь их развелось, – заговорил старик. Он будто ждал собеседника. – Не то что удостоверения – такие документы подделывают, что миллионы с миллиардами из банков ни за так вызволяют. В газетах же, по радиу пишут… Да ты сам знаш, раз из органов. Только надо же ведь…
Старик выбросил перед собою правую руку, с усилием соединил пальцы в кулак и потряс этим очень уж бледным сооружением словно бы и в кожу не завёрнутых костей.
– Что? – Тугарин подался чуть назад.
– Дак распустили… Рынок, говорят. Рынок? Ладно, согласен. А эти-то все атрибуты, жулики всякие – зачем? Надо – ух-х! А нет жестокости – нет истории. Нет на нет.
– Пена, накипь, – покивал головой Гвидон – надо же поддерживать разговор. – Затяжная и мутная волна псевдорыночного процесса.
– Я же говорю: нет жестокости – нет истории…
Старик мог, очевидно, часами водить хоровод вокруг чахлого деревца личных жизненных впечатлений да идеологических отражений костров эпохи. Часами и в любой компании. И отнюдь не в поисках уютных объяснений мира – скорее, наоборот.
– Соседи говорят – собака у вас шикарная. Так? – Тугарин предпринял попытку скорректировать разговор.
– Я – Оборкин! – воскликнул старик. – Меня все соседи знают и уважают. Никто плохого не скажет. И власть должна, чтоб её уважали… добиваться. Я кто? А меня уважают. Я же никто. Я – писсионер, никто!
– Звучит-то как миссионер.
– Нет, писсионер.
Последнюю стопку Оборкин намахнул, вероятно, перед самым его приходом, решил Тугарин, заметив, что язык собеседника стал несравненно чаще спотыкаться о корявые пни редкозубья.
– Что-то собаку вашу не вижу.
– Собака? Это сынов пёс. Джонни-иностранец. Щас мода на их. Я вечером его забираю и – до утра. Он мебеля, зараза, грызёт. Щас за ним собираюсь. А днём он у них барахло стережёт. У меня-то кого тащить? У старика. Старуху? Дак… Это по молодости, бывало, сам не свой… Поглядел кто – и-и-и-у-у-у!.. Строгий был. Всё одно ведь гуляла – потом уж узнал. Был там один…
– А вчера долго с собакой гуляли вечером?
– Вчера? – Оборкин замолчал, чтобы попробовать сориентироваться во времени. – Вчера что было? А! Вчера и не погуляли толком. Выскочил какой-то… Да, выскочил да и давай собаку бить. Я говорю: ты собаку не трожь – она денег стоит. Бо-о-ольших денег. Тыщи за неё были дадены.
– А выстрела не слышали?
– Нет, до стрельбы дело не дошло. Я ему говорю: ты пистолет свой убери, не испугаш. Я – Оборкин! А он – это газовый пистолет. Ка-ко-о-ой там газовый! Я в ВОХРе не работал, что ли? Макаровский-то пистолет я отличу уж как-нибудь, не слепой…
– В котором часу это было?
– Дак… Как обычно, полдвенадцатого стукнуло, я и стал собираться.
– Приметы его запомнили?
– Приметы? – Оборкин тяжело задумался. – Прямо скажу: такой убьёт – не моргнёт.
– Возраст, рост, телосложение?
– Темненько было.
– Пистолет же вы заметили.
Тугарин вышел из подъезда и с удовольствием вдохнул нагретый продолжительным днём воздух. Звуки города, по-прежнему живые и беспокойные, жгуче-контрастно накладывались на грядущий покой ночи, который с непоколебимым и ненарушимым упорством снимал тревогу с неугомонных источников звукового давления.
Гвидон, утомлённый трудами целого дня, не имел ни сил, ни желания противиться пленящему состоянию туманной рассеянности. В ином мире времени нет, оно стоит на месте. И если бы все звуки куда-нибудь ушли, то и в этом мире, мире низкой энергии, плотной и жёсткой материи, время милостиво умерило бы свой бег.
Окружающие дома, дома старой постройки, с огромными коридорами, просторными комнатами и высокими потолками, за неимением мусоропроводов, всеминутно терпели пред окнами потрёпанный мусоросборник, тяготеющий к перевоплощению в помойку. Возле помойки топтались грязно-серые голуби, а чистобокая сорока, покачивая полусвёрнутым веером хвоста, сидела на ветке берёзы и брезгливо наблюдала за ними. Она не замечала или не желала видеть Гвидона (он был совсем близко от неё), умиротворённо осматривающего доступный ленивому взору кусочек синеющего вечера.