Восьмой дневник
Шрифт:
а млеют в радостной готовности,
пока духовка тушит пищу –
основу пышущей духовности.
Творец в порыве милости и благости
являет нам порой расположение:
страдания меняются на тягости,
а рабство – на всего лишь унижение.
Я стал податливее хмелю
и чушь, как раньше, не порю,
я был дежурным по апрелю,
а нынче стал – по декабрю.
Старость
тоже прячет некую коврижку:
столько мыслей мной уже забыто,
что вполне хватило бы на книжку.
Искры наших шуток очень разны,
но всегда унынию помеха,
мы шутить особенно горазды,
когда нам по жизни не до смеха.
Я теперь там бываю в гостях,
ощущая повсюду в отчизне,
что отчизна стоит на костях
миллионов погубленных жизней.
Время залило холодными ливнями
наши костры с их высокими искрами,
очень уж были тогда мы наивными,
в равенство-братство мы верили искренне.
Так, похоже, и задумано Творцом,
чтобы чуть приподнималось покрывало,
и улыбка освещала нам лицо
и слегка тем самым душу раскрывала.
Пока ещё почти неразличима
и ни на чей вопрос не отзовётся
та будущая дикая личина,
которой к нам Фортуна обернётся.
На природе думать о природе
некогда учил философ некий,
я же лично думал об уроде –
губящем планету человеке.
Я с лёгкой на себя смотрю опаской –
похоже, перестал я быть собой:
о жизни стал писать я чёрной краской,
ни розовой уже, ни голубой.
И хотя в этом мире я долго прожил
и по разным постранствовал странам,
этот мир для меня остаётся чужим –
непонятным, жестоким и странным.
Я многого боюсь из-за присутствия
во мне гордыни пакостной моей:
я жалости боюсь, боюсь сочувствия
и злюсь, когда мне в уши льют елей.
Всё в нашей жизни строго предначертано,
и вольной воли слабо проявление;
когда же предначертанность исчерпана,
даруется свободное дряхление.
Создатель беседует с нами
на сленге божественных жестов:
циклоны, торнадо, цунами
слышнее и внятнее текстов.
Увы, но нету свыше дуновения
в моих стишках: куда ни погляжу,
везде следы чужого вдохновения
стыдливо и угрюмо нахожу.
Живу я очень уж растительно
и, не пытаясь угадать,
смотрю на небо вопросительно:
за что мне эта благодать?
Всё, что написано пером
и Богу может быть приятно,
Харон уносит на паром
и доставляет аккуратно.
Есть, несомненно, у природы
какой-то список тайный свой:
те, кто лишал меня свободы, –
подохли все, а я – живой.
В мире поровну горя и счастья,
бед и радостей, смеха и слёз;
очень глупо период ненастья
принимать навсегда и всерьёз.
Высоким духом не томим,
я виски пью и в ус не дую,
я был дурак, останусь им
и всем весьма рекомендую.
Земля раскроет нам объятья,
лафа засветит перьям прытким,
и наши мелкие собратья
нас обольют сиропом жидким.
Все силы положив на сочинительство,
и радость я испытывал, и муки,
а благо я творил или вредительство,
рассудят нечитающие внуки.
Каждый смертный умрёт, как известно,
и душа остаётся одна.
Как бедняга живёт бестелесно?
Что умеет и может она?
Из-за светлых высоких фантазий,
воплощавшихся быстро и дерзко,
столько вылилось крови и грязи,
что запахли фантазии мерзко.
Когда живёшь совсем иначе,
чем современник твой любой,
то знак сомнительной удачи
висит незримо над тобой.
По жизни так легла моя дорога,
что разных я встречал интеллигентов,
и было среди них довольно много
надменных двухяйцовых импотентов.
Таская возраста вериги,
но в жизнь упрямо влюблены,
мы, как истрёпанные книги,
ума и пошлости полны.
По сути нам любой поэт
одно и то же говорит:
весьма прекрасен божий свет,
но всюду тьма царит.
Моя житейская повадка,
мои замашки и привычки
творят иллюзию порядка
в моей душе, залётной птичке.
Словесные плету я кружева,