Восьмой дневник
Шрифт:
гораздо больше, чем меня.
Не согнут я ещё пока
и не ломаюсь,
я то валяю дурака,
то дурью маюсь.
Моя догадка, внятная уму,
кого-то приведёт, возможно, в ярость:
мы живы до сих пор лишь потому,
что Богу любопытна наша старость.
Тьма российских жителей сметливых
в землях поселяется других,
столько же дай Бог им лет
сколько лет наёбывали их.
Что тянут книги в тесноте,
по мне – большая честь:
воруют книги только те,
кто жаждет их прочесть.
Ликуя, что владеет он пером
ловчее, чем пилой и топором,
в России автор быстро сознавал,
что за перо грозит лесоповал.
Не пророк я, но верится мне,
что в эпоху уже внеземную
мой потомок на тихой Луне
для пролётных откроет пивную.
Я живу в загадочной стране,
где живётся трудно и опасно
и где ты всё время на войне,
только здесь и гибнешь не напрасно.
Меня постигла расслабуха,
я стал полнейший инвалид,
и даже зов Святого Духа
меня никак не шевелит.
Устал читать я книги. Их названия –
уже несут печаль, тоску и копоть,
а дыры моего образования –
отчаялся я их латать и штопать.
Я и двигаюсь теперь еле-еле,
и не хочется идти никуда,
и душа почти не держится в теле,
а с умишком – так и вовсе беда.
От радуги цветного пузырения
у нас тепло становится внутри,
и нужно ещё время для прозрения,
что это были только пузыри.
Когда Россия распадётся
в какой-то год, пока безвестный,
то в каждой местности найдётся
на роль вождя мерзавец местный.
Забавная мысль о житейском пути
приходит ко мне иногда:
нам дальше всего удаётся зайти,
не зная – зачем и куда.
С вульгарной точки зрения реальной
тоска всего российского народа –
в духовной и вполне материальной
нехватке то еды, то кислорода.
Эпоха причиняла повреждения
душе, уму и чувствам нашим разным,
и нет ещё покуда учреждения,
которое лечило б эти язвы.
Не знаю выше удовольствия
(тут есть и духа воспитание),
чем из остатков продовольствия
соорудить семье питание.
Любой из нас живёт подобно прочим:
с назойливостью дождика осеннего
о счастье мы талдычим и хлопочем,
а ловим – если ловим – только тень его.
Я к еврейскому шуму и гаму привык,
не к такой мы херне привыкали,
и спокойно живу, из печати и книг
получая сионистый калий.
Когда я досмолю окурок мой
и тело неподвижно в землю ляжет,
душа моя воротится домой
и лишнее чего-нибудь расскажет.
По совести сказать, я недоволен
бездушием в еврейском государстве:
увидевши, что я ничем не болен,
отказывают мне врачи в лекарстве.
Я так характером обмяк,
хоть насмотрелся стольких сук,
что стал я нежен, как хомяк,
однако скрытен, как барсук.
Люблю негожие слова,
они естественно рождаются,
источник их – не голова,
а нервы, сердце, дух и яйца.
Нет ничего на свете гаже,
чем рано руки опустить,
а если нас Господь закажет,
Он должен нас оповестить.
В душе угрюмо и ненастно,
мне надоели те и те,
но одиночество прекрасно,
если живёшь не в пустоте.
Повсюду мы нужны и ощутимы,
но всюду мы живём как на вокзале;
причастность и изгойство – совместимы,
давно евреи это доказали.
Обильно сдобрен мёдом и елеем
похоже спотыкающийся слог:
кого-то поздравляют с юбилеем,
о ком-то прямо рядом – некролог.
Искать себя учил философ древний,
и я искал довольно хорошо:
в семье и в текстах, в городе, в деревне,
в тюрьме даже искал. Но не нашёл.
Стезя у всех вполне сквозная
и непостижная уму,
и мы бредём по ней, не зная –
куда, а главное – к кому.
Растаяли блаженные года
из тех, уже немотных и глухих,
а глупостей, наболтанных тогда, –
обидно, что совсем не помню их.
Что не был никогда я кровопиец,
меня, конечно, может утешать,
но праведник я или нечестивец –
назначено, увы, не мне решать.