Воспитание под Верденом
Шрифт:
Бертин хочет встать. Кройзинг удерживает его широким жестом руки.
— Ни в коем случае, — говорит он. — Оставайтесь. Если вам угодно отложить нашу беседу, патер Лохнер, не возражаю. Бертин сегодня в последний раз здесь, ему надо вернуться в свою вшивую роту, а я собираюсь еще преподнести ему прощальный подарок — заметьте — совсем особенный! Сегодня ночью я отправляюсь на передовую линию, наши минометы уже установлены. Командиры участков хотят побеседовать со мной. Я полагаю, Бертин, вы рискнете сопровождать меня. Это зрелище следовало бы повидать всем.
Бертин
— Конечно, — подтверждает он. — Когда Зюсман говорил со мною, я думал, что речь идет о попойке. Ваше предложение мне приятнее.
— Ба! — восклицает патер. — Такой случай представляется очень редко. — Я бы и сам не прочь воспользоваться им!
Высоко подняв брови, Кройзинг осматривает его длинный тонкого сукна сюртук свободного покроя, брюки для верховой езды, почти элегантные ботинки на шнурках.
— Вам не жаль вашей одежды?
Патер энергично протестует,
— Вы найдете там множество христианских душ, — говорит Кройзинг, — правда, лютеран; но там эти различия исчезают. Пулемету одинаково любы еврей или атеист, католик или протестант. На позиции, которую мы посетим, люди сменились уже вчера. Ребятам, еще оставшимся здесь, в укреплении, мне думается, не повезло: их двинут направо, дальше на запад. Вы хотели бы отложить наше дело? Как вам угодно. Я лично предпочел бы побеседовать сейчас.
Бертин подымается. Он нашел предлог для ухода.
— Если сегодня ночью, нам не придется спать, — говорит он, — то я, счел бы более правильным прилечь на часок: человек нуждается в отдыхе. Зюсман укажет мне койку.
Когда дверь за ним закрывается, патер говорит в раздумье:
— Нелегкая жизнь для образованного человека; приходится удивляться, как хорошо евреи приспособились к военному делу.
— А почему бы им не приспособиться? — возражает Кройзинг. — Они делают все, что делают другие, а часто и лучше других; они хотят доказать нам, что способны на это. Наконец я не знаю более воинственной книги, чем Ветхий завет с его громами и молниями.
Патер искусно отводит маленький укол, который ему слышится в этой фразе, придав разговору более общий характер.
— Фактически опыт позиционной войны уничтожил много предрассудков не только в отношении евреев. Прежде, например, мы сомневались в том, пригодны ли для войны солдаты из промышленных округов. А теперь?
— Теперь, — признает Кройзинг, — горожане, в особенности жители больших городов, составляют основной костяк обороны. Они меньше боятся машин, чем деревенские парни. Деревня в первый год войны давала, может быть, лучший человеческий материал; но современная окопная война требует высокой сообразительности и быстрого приспособления.
— Раз мы коснулись сельских округов, господин лейтенант, — прямо приступает к делу патер Лохнер, — почему, собственно, не ладятся ваши отношения с капитаном Ниглем?
Кройзинг откидывается на спинку стула.
— Я полагаю, капитан сообщил вам суть дела, когда по телефону просил вашего содействия? — бубнит он.
— Да, у нас был разговор, — отвечает патер, потирая руки. — Он производит впечатление человека, которого что-то
— И это все, что он вам сообщил? — спрашивает Кройзинг с тем же выражением лица.
— Да, все. По крайней мере я больше ничего не вынес из этой беседы. Все эти баварцы ведь из крестьян. В разговоре они так строят фразу, что из нее можно почерпнуть больше или меньше, в зависимости от того, насколько тебе знакомы их правы и обычаи.
Кройзинг закуривает папиросу, бросает спичку в сплюснутую гильзу.
— Предположим, что он солгал; как это сочетать с тем уважением, которым вы как духовное лицо пользуетесь у него? И с теми муками ада, которые он навлекает на себя?
Патер Лохнер добродушно смеется:
— Я два года был дьяконом в Кохле, у подножья гор. Я не слишком глубоко проник в души этих людей — для этого понадобилась бы целая жизнь. Но кое-какие представления о них у меня, однако, сложились. Вряд ли кто-либо стал бы лгать мне на исповеди. К тому же им дозволено каяться в своих грехах лишь в самых общих выражениях. Но в повседневной жизни они почитают за особую доблесть надувать меня и тут же прибегать ко мне как к духовному лицу.
— Очень хорошо, — говорит Кройзинг, — вы, значит, не пристрастны, как я опасался.
— Нет, нет, — с важностью отвечает патер Лохнер. — Я не дура-к и не сумасшедший. Человек немощен, и у католика только то преимущество перед вами, что он сознает свой первородный грех и. до некоторой степени восполняет свою немощность мистическими дарами святых таинств в церкви.
Кройзинг с мрачным удивлением слушает болтовню умного собеседника. Он не показывает виду, что это, собственно, небезинтересно ему. Неужели Нигль в самом деле так беззлобно изложил ему причины ссоры? Все может быть. Полковым священникам скучно — чем они умнее, тем скучнее им в тылу, в штабных квартирах, с этими идиотскими тыловыми свиньями и склеротическими командирами дивизий. Весьма возможно, что патер Лохнер решил развлечься поездкой на мотоцикле в Дуомон и не искал для этого особенно серьезных оснований. Улаживание ссоры между двумя офицерами могло показаться очень стоящим делом бывшему студенту-богослову. Вот уж удивит его это жаркое дело, завязавшееся в Дуомоне!
— Как вы относитесь, дорогой патер Лохнер, к истории царя Давида и его полководца Урии? Простите, что спрашиваю вас напрямик.
Патер пугается.
— Это было. убийство, — говорит он, — преднамеренное, бесстыдное убийство из-за женщины, смертный грех. Всему колену давидову пришлось искупить эту вину. Уже внук этой женщины потерял большую часть государства, несмотря на раскаяние Давида и заслуги Соломона.
— Вот видите! — бросает небрежно Кройзинг. — А какое наказание, по-вашему, закатят на земле и в небесах династии Нигля? Ибо это именно и есть тот грех, из-за которого я преследую капитана Нигля. С той только разницей, что в роли женщины в данном случае выступает не Батзеба \ а «репутация третьей роты».