Воспоминания Элизабет Франкенштейн
Шрифт:
Я ответила утвердительно, хотя чувствовала некоторую тревогу. Серафина взяла меня и Франсину за руку, закрыла глаза, склонила голову и что-то неслышно забормотала. Затем вперед вышла Селеста, держа нож; отерев лезвие листом, она кольнула указательный палец мне, потом Франсине. Серафина прижала их друг к другу с силой, какой я не ожидала от столь старого человека. Франсина вновь поцеловала меня в губы и отступила назад.
— Сегодня мы осветили рощу фонарями, — воскликнула Серафина. — Но зайдите на несколько шагов в лес и окажетесь там, где свет кончается и начинается тьма. То же и со словами. Есть много такого, чему никто не в силах тебя научить, много такого, что учит само, что никогда не выходит из тьмы на свет. То, что происходит в твоем теле, когда в нем зарождается жизнь, сокрыто во тьме. Но тьма может говорить на своем языке.
И, словно больше не было баронессы, а лишь служанка
— Ешь!
Запах был сильный, но не противный. Однако на вкус вещество было невероятно горьким; горло сжалось, отказываясь глотать. Кое-как я заставила себя проглотить отраву и мгновенье спустя почувствовала растущее головокружение. Я старалась не шататься, но ноги и руки стали как ватные. Франсина и леди Каролина помогли мне отойти от трона и лечь на траву головой к ножам, которые я раньше положила на землю. Франсина устроилась рядом и положила одну ладонь мне на лоб, а другую на сердце. Головокружение сменилось приятным теплом, разлившимся по телу; вся кожа будто горела. Посмотрев вверх, я увидела луну, такую близкую, что ее можно было бы потрогать, просто взобравшись на верхний сук дерева; она плясала среди ветвей. Женщины тоже плясали, кружась вокруг меня. Барабан, флейта и бубен заполняли поляну. Радостная музыка то замирала, то вновь звучала в моих ушах, то гремела, то пропадала. Я постепенно начала ощущать, что земля подо мною подрагивает; ее дрожь передалась мне, пробежала по венам, охватила все тело. Это походило на приятную щекотку и одновременно нечто вроде речи, словно мое тело превратилось в говорящий язык; я хотела рассмеяться, и все вокруг засмеялись — пронзительным женским смехом. Земля подо мной тоже смеялась; я слышала это или чувствовала. Вокруг обращенного ко мне лица Франсины ореолом сияла луна. Мне было приятно и спокойно, даже почти весело в ее объятиях.
Я поклялась никогда не рассказывать о том, что произошло той ночью.
— Мы храним свои тайны не из стыда или страха, — поучала меня Серафина, — но из самоуважения. То, что мы делаем здесь, принадлежит нам. В мире мало такого, что женщины могут считать своим, но эти обряды только наши. Другие не поняли бы нас. Они увидели бы зло там, где мы видим добро. Покарали бы, уничтожили. Ты должна уважать то, что твои сестры хотят хранить как принадлежащее им. Обещаешь хранить то, что узнала, в самой глубине сердца?
И я дала обещание.
Даже теперь, когда я решилась поведать обо всем, как будто некая незримая рука протягивается из прошлого, чтобы запечатать мои уста и напомнить о клятве молчания. Но по правде говоря, остается много такого, о чем я не могла бы сказать, даже если бы хотела, ибо с наступлением ночи вещи странным образом теряют реальность, я погружаюсь в полуобморочное состояние, мысли расплываются. Я помню пляски и безудержную радость; они ели и смеялись, и подобной непринужденности и веселости мне не доводилось видеть у женщин. Прежде чем ночь кончилась, каждая подошла ко мне, чтобы обнять и заверить в своей любви; многие что-нибудь дарили мне в знак нашего сестринства, большей частью простые вещицы, которые, однако, были мне дороже золота или бриллиантов. Когда меня отвели в спальню, искупали и приготовили ко сну, я чувствовала такую легкость, словно в любой момент, стоит только пожелать, могу взлететь над деревьями, обнять луну и звезды. И не могла сказать, что было на деле, а что мне пригрезилось.
Наутро и в последующие несколько дней я чувствовала необычайный подъем, блаженное состояние, и хотелось, чтобы оно длилось бесконечно. Такое ощущение, будто меня вымыли не только снаружи, но и внутри или, скорее, отшлифовали до алмазного сияния. Будто я обрела ясность и прозрачность хрусталя. И еще на душе у меня царил покой, за что я была несказанно благодарна. Словно я стояла перед воротами, не зная, что найду за ними, и страшась этого, и вот я вошла в них, и оказалось, что бояться было нечего. Меня там встретили сестры.
И было еще одно, самое ценное. Впервые с тех пор, как она удочерила меня, эта женщина, к которой я относилась как к холодной и царственной баронессе, стала мне — так я считаю, и это не просто слова, — подлинной матерью. Между нами еще сохранялось различие, которое требовало от меня почтительности. Но в глубине своей мы были равны, и я знала, что это наше равенство перерастет в нечто, что свяжет нас крепче всего. Я знала: она желала этого так же сильно, как я. Нас связала общая кровь, не как мать с дочерью, но как женщину с женщиной.
Я достигла совершеннолетия.
Две реки
Есть среди холмов Буа де Бати место не более чем в полулиге от крепостных стен Женевы, где реки Арвэ и Рона сливаются и дальше текут вместе. Однажды отец повез меня полюбоваться этим удивительным зрелищем. Сойдясь, воды двух рек еще несколько сот ярдов бегут рядом — печально-серые воды Арвэ и королевской синевы воды Роны, — бегут бок о бок, словно могут вечно течь вот так, не соединяясь, по общему руслу. Но потом исподволь, мягко, они сливаются в единый поток — полноводную Рону, которая устремляется к югу, орошая по пути плодородные земли фермеров.
Вот такой, после того как я была допущена на мистерии женщин, мне представлялась и духовная сущность Бельрива. Он был не просто величественным замком, но перекрестком времени, где сходились два великих потока жизни. Воплощением одного были труды и надежды барона. Этот могучий поток, образованный упорными стремлениями всего человечества, мчался в будущее. Отец олицетворял ум, познание, открытия, мощь революционного порыва. Зигзаг молнии, смело выбранный им для родового герба, выдавал его неистовую мечту о силе, которая может принести миру свет — или огонь, который его уничтожит. Хотя он называл эту силу Разумом, она не имела ничего общего с холодной математической точностью. Это была страсть Души, которая способна из благородных побуждений смести все, что противостояло ей. Внешне, для всего мира, Бельрив был домом отца. Здесь устраивались грандиозные суаре и пышные приемы, на которые съезжались лорды, блестящие дамы и литераторы. Таким он виделся тем, кому выпадала счастливая возможность толпиться на его бархатистых лужайках, любоваться сиянием люстр в его окнах и скоплением гостей в залах. Но теперь я знала свой дом куда лучше. Даже когда замок снизу доверху заливал свет люстр, он был лишь крохотной точкой света среди бескрайней ночи и безмолвия. Отцовский остров Просвещения был окружен темными лесами и таинственными полянами, существовавшими там изначально, более древними, чем даже кости тех королей варваров, на которых он стоял. Эта окружающая тьма была вторым Бельривом — Бельривом матушки, рекою, что текла из глубин земли, неся в себе память о первобытной жизни. Отец держал путь вперед, ведя корабль цивилизации к неведомым континентам. Матушка была хранительницей древних источников. Только эти двое вместе, ищущий поток и река памяти, составляли настоящий Бельрив.
Временами у меня возникало искушение назвать один поток всецело мужским, другой женским. Но это было не так. Ибо вновь и вновь я на себе испытывала отцовскую доброту и нежность. И даже более того, замечала в матушке присутствие мужского остроумия. Ее интеллект был как талант ума; но он сглаживался тем, другим потоком, проявлявшимся в ней в виде сердечной привязанности. Как мне вскоре предстояло узнать, это равновесие, как свойство характера, она хотела воспитать во мне, а еще больше в Викторе, который, часто казалось, с головой бросался в поток познания. Ее намерением было соединить обе реки в счастливом союзе. Этот свой план она начала приводить в действие почти сразу после ночи моей инициации.
Начать с того, что в последнее время барон был очень кстати занят неотложными коммерческими делами и потому месяцами отсутствовал дома. Поскольку он работал не в своей резиденции в городе, до которого было больше двух часов на лодке при попутном ветре, для меня в основном оставалось тайной, чем он занимался. Я знала, что он торгует по преимуществу золотом, которое доставлял большими партиями на кораблях в крупнейшие торговые центры Европы и далеко за ее пределы. Но я не представляла, насколько далеко, пока однажды, незадолго до своего отбытия в продолжительную поездку, он не взял Виктора и меня с собой в контору своего банка на рю Гранд. «Франкенштейн и сын» помещался в нескольких укромных комнатах, где с дюжину чрезвычайно сосредоточенных людей сидели, уткнувшись в биржевые сводки и гроссбухи. Примечательней всего, на мой непосвященный взгляд, была огромная карта, занимавшая целую стену, на которой были проставлены числа и линиями соединены места, где барон совершал деловые операции. Впервые я увидела, как широко в мире распространилось имя нашей семьи. Ибо куда бы ни заносила барона коммерческая необходимость, это место отмечалось на карте крохотным флажком с гербом Франкенштейнов. «В июне мне нужно быть здесь… в сентябре — здесь… а в декабре — вот здесь», — говаривал барон, втыкая новые флажки в очередные города. Флажки уже покрыли всю карту Европы от Португальского королевства до равнин Московии. Одно из путешествий пронесло герб Франкенштейнов аж до самого Нила и Великих Пирамид, другое — до земель Великой Порты и сказочных городов Багдада и Самарры.