Воспоминания Элизабет Франкенштейн
Шрифт:
— Как Ной, выпускающий птицу, обозреть водную пустыню, — говорит Серафина, — Но пустыня — весь мир; больше того, нет мира, есть лишь одна пустыня, — Она ведет скрюченным пальцем по рисунку, показывая, как летит голубь, как опускается, чтобы истребить пустоту, когда-то простиравшуюся повсюду.
Алу наблюдает за нами, словно понимает каждое наше слово, хотя потом прячет голову под крыло и засыпает. Сегодня она подходит поближе и косит глазом на рисунок, который Серафина показывает нам. Это забавляет Серафину. Она спрашивает:
— Скажи нам, Алу, может, тебе знакома эта птица? Не твоя ли это приятельница? Ну-ка, не настолько ты стара, чтобы не помнить!
На что полулысая птица щелкает огромным клювом, издает
— Видите, огненный Дух истребляет тьму, отвоевывая огромное пространство, — объясняет Серафина, — А что означает эта дыра, которую он оставляет, это ничто внутри величайшего Ничто, эта пустота внутри Пустоты? То великая тайна, дети мои. Впустите этот темный космос в свое сознание; пусть ваша мысль проникнется им. Освободите свое сознание, пока в нем не останется ничего. А потом освободите сознание даже от этого ничего. Ибо Ничто, о котором мы говорим, было не пустотой космоса; это было Ничто, которое даже не космос. Представьте себе это Ничто, которое больше, чем вся пустота, представьте время, когда даже время не течет и не существует никакого разума, который бы запомнил это отсутствие времени или заглянул вперед. Представьте это безмолвие, которое существовало до того, как появилось что-то, способное произнести слово или издать звук. Ничего, ничего, совсем ничего. Эта пустота могла существовать бесконечно. Но подобного не случилось. Вместо того из этой дыры, прожженной во мраке, прорастает мир, как семя, развивающееся во чреве.
Но как это произошло? Как там вообще что-то оказалось? Что заставило спящую тьму проснуться? Что было там, в той Пустоте, такого, из чего мог возникнуть мир? Тайна столь велика, что не выразить словами. Это мгновение до возникновения мгновений, Время до возникновения времени, когда Высшая Любовь проникла в Первозданный Хаос, чтобы сотворить Первоматерию. Видите, как бессилен наш крохотный ум объять эту великую Пустоту? Но именно в нем зарождается всякое истинное знание.
Я пытаюсь выполнить то, что требует Серафина, но освободить сознание от всего не получается. Тем не менее через несколько занятий на неуловимое мгновение раз-другой ощущаю в себе пустоту, отчего начинает кружиться голова. Я как будто парю в пространстве, где некуда падать. И говорю себе: «Здесь есть мир!» Затем, тихим голосом попросив нас сосредоточить взгляд на темной дыре, изображенной на рисунке, Серафина легко, как падающая роса, касается своего бубна и вполголоса запевает:
Первоматерия, Божье Зерно, Чьи кровь и плоть Дарят хлеб и вино. Благословен плод Утробы Твоей, Золото с серебром, Солнце с луной. Первичные воды, Что родили Богатства, сокрытые В недрах Земли. Твоя мудрость как дождик Благой над пустыней, Дабы восславить Нашей Матери имя.Наша работа подразумевает целомудренность, но мы, Виктор и я, встречаясь, раздеваемся, как это делают женщины, собирающиеся на лесной поляне. Серафина тоже. Она сидит, скрестив ноги, рядом с нами, и весь ее наряд состоит из цыганских ожерелий на шее и браслетов на щиколотках.
Я уже привыкла находиться голой среди женщин; я понимаю, какой в это вкладывается смысл. Но быть обнаженной в присутствии Виктора не очень
Всякий раз перед началом занятий мы совершаем омовение. Мы с Виктором помогаем друг другу. Омываем тело водой, настоянной на ромашке, и натираем друг друга душистым камфарным маслом. Это знак того, говорит нам Серафина, что мы смываем с себя прах смертности. «Мы не падшие создания, как учат священники, но посланники света, которым предназначено сделать совершенней земное творение». Но когда ладони Виктора скользят по моему телу, мне не до подобных высоких мыслей. Я вся во власти ощущения, будто мою кожу жалят языки огня. Я жажду, чтобы его руки касались меня везде. Жажду, чтобы он распластал меня на траве, как в тот день на лугу, и навалился на меня. И я бы раскрылась для него и держала бы его в себе. Дразнила бы его до тех пор, пока его возбуждение не достигло предела. И уступила бы его напору.
Боюсь, мое воображение рисует слишком живые и порочные картины.
Но это не самое главное, что смущает меня. Странно сказать, но мне больше становится не по себе от вида нагой Серафины, чем нагого Виктора. Она такая старая. Тело невероятно дряхлое, кожа на суставах висит морщинистыми складками. Почему, не понимаю я, она не прикроет его, чтобы другие не видели? Как женщина ее лет может быть столь нескромной, даже бесстыдной, что раздевается в присутствии Виктора? Меня беспокоит, что у Виктора это вызывает отвращение; я вижу, как он постоянно отворачивается, не желая смотреть на нее без необходимости. Наконец Серафина осведомляется о наших чувствах. Несмотря на старость, она женщина проницательная и властная. Ничто не ускользает от нее. Она как будто читает наши мысли. Наблюдает, потом задает прямой вопрос. Никогда не колеблется.
— Вижу, Виктор, ты часто отводишь глаза, когда мы разговариваем, — Ее голос резко шуршит, как сухая трава на ветру. Она часто мешает французский язык с другими, более близкими ей, — итальянским или греческим. — Тебе неприятна моя нагота? — спрашивает она полунасмешливым тоном, — Да, полагаю, так оно и есть. Но почему? Потому что это нагота старой карги? Уродливая нагота? — Виктор старается вежливо уйти от ответа, но от нее так просто не отделаешься. — Ну же, отвечай откровенно. У нас нет друг от друга секретов. Я слишком уродлива, чтобы смотреть на меня?
— Мне кажется, это не совсем… — старается Виктор не оскорбить ее.
Серафина смеется. Ее смех похож на бессильный кашель. Она берет в ладонь свою грудь, обвисшую, как пустой кулек, и протягивает Виктору.
— Никакого удовольствия смотреть на нее, да? Наверно, не верится, что влюбленные целовали этот высохший сосок? Да? А глянь сюда! — И, протянув руку, она без стеснения треплет мою левую грудь. Я отшатываюсь и заслоняю грудь скрещенными руками. — Нет-нет, моя дорогая! Убери руки! Пусть наш юный джентльмен посмотрит. Пусть сравнит, — Я неохотно опускаю руки. Серафина снова касается меня, но теперь нежным движением следуя округлости моей груди, — Не сжимайся так, моя девочка. Распрямись! Держись гордо, как тебя учили. Пусть Виктор любуется тобой, наслаждается твоей красотой.
Повинуясь ей, я распрямляю плечи и выставляю грудь. Испытываю при этом восхитительное чувство отчаянной смелости. До начала наших уроков с Серафиной Виктор жаждал увидеть меня обнаженной; я понимаю, что и мне не терпелось продемонстрировать ему, насколько женственней стало мое тело.
— Смотри, как оно прелестно, — говорит Серафина, — как свежо и округло. Но я вижу, ты так же смущаешься, когда смотришь на Элизабет. Разве не так?
— Да… — соглашается Виктор в некотором замешательстве.