Воспоминания. 1848–1870
Шрифт:
Узнав о нашем приезде в Берлин, Михаил Александрович Бакунин пришел к нам вечером; я о нем слышала и желала увидеть его сама. О нем говорили много разного; говорили как о человеке бесконечно умном, начитанном и знающем в совершенстве немецкую философию, а вместе с тем как о детски избалованном, бестактном и любящем заниматься сплетнями. Однако в один вечер нельзя было узнать такого замечательного человека. Он пришел любезно и развязно с нами познакомиться и много нас расспрашивал о наших общих друзьях, оставшихся в Париже. От избытка энергии Бакунин не унывал, а смотрел на революционное дело несколько по-детски; прощаясь, жал нам крепко руки, говоря: «До свидания в славянской республике». Все смеялись его выходке.
Однако после нашего отъезда Бакунин поселился в Дрездене, завел там страшную агитацию, устроил с тамошними демократами баррикады, после был взят с оружием в руках; его хотели расстрелять, потом в порядке обмена передали Австрии, которая хуже всех других
23
Все-таки. – Прим. ред.
Осенью 1848 года мы вернулись из чужих краев, тоже морем, через Кронштадт; тогда это было самый удобный способ передвижения. Вещи наши осматривались снисходительно; в таможне были предупреждены о нашем приезде. Контрабанды у нас не было, но были французские газеты, кажется «Le Rappel», «Le Peuple» Прудона, «La voix du peuple», «La libertJ» и прочие; были литографии французских выдающихся деятелей, карикатуры… За них-то мы и опасались, однако всё обошлось; но по всему было заметно, что настало время больших строгостей. Нашей гувернантке, m-lle Michel, не было дозволено въехать вместе с нами в Петербург, ей пришлось ждать в Кронштадте. Она плакала, опасаясь, что ее вовсе не пустят; пятнадцать лет провела она в России совершенно безвредно, занимаясь исключительно воспитанием вверенных ей детей. Мой отец похлопотал о ней в Петербурге, и через несколько дней ей был разрешен въезд в Россию, но, кажется, года через два она была вынуждена принять русское подданство во избежание высылки.
В эту эпоху решили русских не пускать за границу, кроме редких исключений, по очень серьезным болезням, а иностранцев, в особенности французов, не впускать в Россию; те же иностранцы, которые уже были в России, должны были или оставить Россию, или принять русское подданство; мера эта продолжалась лет семь. В 1855 году, уже в царствование императора Александра, эта строгость была отменена; наш заграничный паспорт, первый, помню, был выдан по мнимой болезни Огарева.
В Петербурге отец мой заметил, что Лев Алексеевич Перовский, в то время министр внутренних дел, хороший его знакомый и вместе с тем начальник, как-то раздражителен и холоден с ним. Между прочими знакомыми отец побывал у приятеля деда моего, графа Киселева, который имел репутацию очень либерального человека. Граф любил моего отца и принял его, как всегда, очень любезно; большею частью они беседовали по-французски. Вдруг граф говорит отцу:
– Ah, mon cher Toutchkoff, je ne sais si votre nom est inscrit en rouge ou en blanc, mais il est not'e dans le livre noir, c'est s^ur.
– Pourquoi cela, comte? – спросил отец.
– C'est un fait, – продолжал граф, – mais je ne sais trop comment vous l'expliquer, en un mot: vous sentez les barricades `a une lieue. Oui. mon cher, il ne fallait pas rester `a Paris pendant les journ'ees de juin.
– Mais ilestimpossible de tout pr'evoir, – возражал отец, – quand l'insurrection du faubourg St. Antoine 'eclata, il 'etait trop tard pour quitter Paris. Il est heureux encore que nous n'ayons pas 'et'e fusill'es comme agents russes. Nous avons eu tous des perquisitions domicili`eres et si l'on e^ut trouv'e de l'or russe chez nous, notre affaire e^ut 'et'e tr`es mauvaise, car dans les journaux on ne faisait que parler des agents russes, qui `a l’aide de l’or russe fomentaient tous ces troubles; un heureux hazard nous a sauv'es; une heure avant la visite de la police chez nous, Herzen a pris tout l’or que nous poss'edions pour l’'echanger chez Rotschild et dans ce but l’a laiss'e chez sa m`ere, qui demeurait dans une autre rue; l`a il n'y eut pas de perquisition.
– Ah! c'est curieux, – вскричал Киселев, – perdu des deux c^ot'es!
– Oh non, mon comte, ici je ne suis pas encore perdu 24 , – возразил горячо мой отец; – всё ограничилось тем, что у меня взяли мою статью о революции 1848 года, которую мне очень жаль.
– Спросите Перовского, как на вас смотрят, – сказал граф, – он должен знать.
Отец виделся с Перовским, но последний был непроницаем.
Я забыла сказать, что Марья Федоровна Корш, проживши в семействе Герцена за границею полтора года, возвратилась с нами в Россию и ехала с нами до Москвы к своему брату, Евгению Федоровичу Коршу. В Петербурге к ней часто хаживал ее зять,
24
– А, мой милый Тучков, не знаю уже, красными или белыми чернилами записано ваше имя в черной книге, но что оно записано в ней, это факт.
– Почему это? – спросил отец.
– Это верно, – сказал граф Киселев, – но я не знаю, как вам это объяснить; одним словом, от вас за версту пахнет баррикадами. Да, друг мой, не следовало оставаться в Париже во время июньских дней.
– Да ведь невозможно всё предвидеть, – возразил отец. – Когда началось восстание в предместье Сент-Антуан, было уже поздно оставлять Париж. Счастье еще, что нас не расстреляли как русских агентов. У нас у всех были обыски на дому, и если бы у нас нашли русское золото, то наше положение было бы весьма плохо, потому что в газетах беспрестанно писали о русских агентах, которые будто бы с помощью золота подстрекали рабочих к восстанию; счастливая случайность спасла нас. За час до прихода полиции Герцен взял всё наше золото, чтобы обменять его у Ротшильда, и оставил его у своей матери, жившей на другой улице: у нее не было обыска.
– Ах, как это всё странно, погибель с обеих сторон! – вскричал Киселев.
– О, здесь я еще не погиб.
Приходя к нам, Кавелин иногда опаздывал, а мы с Марьей Федоровной Корш, усталые от морского путешествия, ложились довольно рано. Раз Кавелин постучал в дверь нашего номера после девяти часов; мы отвечали, что легли, тогда он просил позволения разговаривать через дверь, сел на стул в коридоре у запертой на ключ двери, и мы беседовали таким образом. Но Марья Федоровна, боясь оскорбить щепетильность английского пансиона, в котором мы остановились, запретила Кавелину ходить к нам после девяти часов, и это не повторилось.
Я думаю, редко можно встретить столько доброты и кротости в соединении с замечательным, пытливым умом, как у Константина Дмитриевича Кавелина; не было благородного порыва, на который он бы тотчас не отозвался, не раздумывая о своих личных интересах. Известно, как он оставил Московский университет и тем, быть может, повредил своей карьере навсегда 25 . Но мне придется позже говорить о нем; он появлялся несколько раз в моей жизни до 1855 года, когда мы – Огарев и я – окончательно оставили Россию, не зная, увидим ли мы ее еще раз. Я одна увидела ее, увидела дорогое Яхонтово…
25
К.Д. Кавелин вынужден был поставить на факультете вопрос о безнравственном поведении в семье профессора Н.И.Крылова (их жены были сестрами). Крылов обратился с жалобой к министру просвещения Уварову, представив скандал как кампанию либеральной профессуры. Кавелин и его коллеги вынуждены были уволиться. – Прим. ред.
Проездом из Петербурга в наше имение мы побывали у деда моего, генерал-майора Алексея Алексеевича Тучкова; он нам очень обрадовался, так же, как и мы ему.
В это время нам очень хотелось видеть знаменитый кружок Герцена и Огарева; теперь мы уже понимали его значение. Мой отец всегда бывал там и был всеми чествуем как декабрист, эти господа ездили к нему; но мы тогда были почти детьми. Наконец мы увидали всех или почти всех. В семье Герцена я уже слышала о характере Николая Христофоровича Кетчера, о его выходках, обидчивости, о неприятностях, возникавших более всего от его строптивого характера, и потому немудрено, что я смотрела на него не совсем беспристрастно и что он мне с первого взгляда не понравился.
Евгений Федорович Корш, тогда редактор «Московских Ведомостей», был действительно таким, каким мне его описывали, – умный и холодный как сталь; его заикание не только не вредило ему, а как будто придавало более меткости его остротам. О Грановском и его жене я также много слышала; между прочим, Герцен говорил, что, несмотря на замечательный ум Грановского, его идеализм становился иногда преградой в философских прениях с друзьями. Однажды посреди горячего спора о вероятности существования загробной жизни Грановский вдруг встал и отошел. На вопрос некоторых друзей, что с ним, Грановский отвечал: «У меня умерла сестра, которую я горячо любил, я не могу допустить, что я с нею не увижусь». Эта выходка многим показалась малодушием.