Воспоминания
Шрифт:
Очень трудно было угадать, что скрывалось за этой фразой. Никто не обратил внимание на подпись. Детройтская полиция, как и нью-йоркская когда-то, думала, что это скорее всего дело «Черной руки». Но почему? Кое-кто думал, что это связано с общеизвестной завистью кого-либо из соперников по сцене. По другой версии — по правде говоря, не очень убедительной — это могло быть делом некоторых приверженцев синьоры Йеритцы, которых в Детройте, как это знали все, было особенно много. Мне не хотелось отступать перед этой угрозой. Но это все же сильно сказалось на моих нервах, и я решил, что в таком состоянии вряд ли буду хорошо выглядеть на сцене. Очень неохотно — потому что я всегда с большим удовольствием выступал перед детройтской публикой — я решил отменить свой концерт. И так же,
Может быть, какой-нибудь автор детективных романов и сможет извлечь из этой таинственной истории какую-нибудь пользу, но я так никогда и не понял, в чем же было дело.
В конце мая 1926 года я впервые пел в Гаване. До сих пор это была неприступная крепость Карузо, и я знал, что мне предстоит встретиться там с осбенно придирчивой публикой. Но все прошло хорошо, и мой успех был даже в какой-то мере утвержден официально, когда президент Кубы Мачадо пригласил меня петь 1 июля на торжествах по случаю бракосочетания его дочери Анджелы.
В тот вечер я чуть не лишился своего престижа, потому что был вынужден петь при сильной простуде. Мне пришлось собрать все силы, чтобы допеть до конца в '«Риголетто». Под конец я был рад, что все обошлось благополучно, что я не опозорился. Но публика, к моему великому отчаянию, была так довольна, что не давала уйти со сцены до тех пор, пока я не спел арию «О, чудный край» из «Африканки». Я попытался на ломаном испанском языке объяснить слушателям, что я простужен, но они притворились, будто ничего не понимают. В конце концов я уступил, смирившись с тем, что утром у меня совершенно не будет голоса. Наконец, освободившись, я поспешил в гостиницу, принял аспирин, выпил немного грогу, замотал горло шерстяным шарфом и улегся в постель. Через некоторое время я услышал на улице какой-то странный шум — как будто гудела большая толпа. И действительно, под окнами собрался народ и настойчиво вызывал меня:
— Спойте нам еще «О, чудный край»!
Шум нарастал.
— Пожалуйста, синьор Джильи, спойте нам еще «О, чудный край»!
Я решил, что если они хотят услышать меня на другой день в «Марте», то больше ничего не должен петь. Все имеет свои границы. Я натянул на голову простыню и закрыл глаза.
Но в здоровом состоянии я никогда не отказывался петь. У меня осталось чудесное воспоминание об одной великолепной августовской ночи в Венеции. В конце того же лета я выступал с концертом в прекрасном театре «Ла Фениче», построенном еще в XVIII веке. Это был благотворительный концерт, и цены на билеты были довольно высокие, потому что это был гвоздь светского сезона. Концерт окончился поздно — около полуночи. На улице меня ожидала большая толпа венецианцев.
Это был трудовой народ, скромные туристы, простые юноши и девушки. И все они, очевидно, ждали меня в надежде, что я им спою. Меня взволновало это, и в порыве чувств я сказал:
— Я спою вам на площади святого Марка!
На площади, к счастью, оказался небольшой оркестр, который еще играл, и дирижер согласился аккомпанировать мне. Между тем известие о том, что я буду петь, мгновенно разнеслось по всему городу. И люди стали стекаться на площадь со всех концов Венеции. Я стоял посреди площади под бархатно-черным небом у освещенного луной, мерцающего золотистой мозаикой собора и пел арию за арией — «О, чудный край», «Вот я и у предела», «Сияли звезды», «Ты мне явилась»... Акустика на площади была поразительная. Публика моя тоже была поразительная. Я чувствовал необычайное волнение, несмотря на некоторую усталость, когда распрощался наконец с моими слушателями.
Осень и зима сезона 1926/27 года в «Метрополитен» потребовали от меня напряженной работы, по не запечатлелись в памяти. «Ку-клукс-клан», «Черная рука» и «искренние друзья Италии» оставили меня в покое. Но комиссар полиции Энрайт по-прежнему из предосторожности снабжал меня охраной в штатском. Чтобы выразить ему свою признательность, я устроил на рождество праздник для сирот полицейских Нью- Йорка, которые погибли при исполнении своих обязанностей в предыдущем году. Я оделся Дедом Морозом, и, думаю, все, кто был
В октябре, еще до начала сезона в «Метрополитен», я отправился в обычное осеннее концертное турне. Иногда мне казалось, что гастроли эти утомительны, но не потому, что я уставал от переездов из города в город и концертов. Дело в другом. Повсюду меня неизменно встречали с исключительным гостеприимством, устраивали приемы и встречи с итальянскими колониями, всюду меня каждый день ожидало море человеческих лиц, и юсе это порой отнимало у меня последние остатки сил. Но другого выхода я не видел, и было бы просто невежливо уклоняться, потому что все это было неотъемлемой частью моих гастролей. Но иногда, случалось, я получал и неожиданное вознаграждение. Так было, например, в Балтиморе, когда я встретил одного итальянского плотника — моего школьного товарища по Реканати.
Умные критики не прочь были поругать программы моих концертов: они упрекали меня в том, что я ничего не делаю для того, чтобы воспитывать вкус моих слушателей, что у меня много избитых арий и т. д. Подобная критика, однако, никогда не тревожила меня. Я не обращал внимания на нее, а думал только о том, что нравится публике.
Иногда мне удавалось вызвать интерес к музыке у людей, которые раньше никогда не интересовались ею. Одна газета в Далласе (штат Техас), например, в отчете о моем концерте в этом городе так описывала овацию, которой меня наградили там: «Публика вскочила с мест, махала программками и платками, кричала, аплодировала и бушевала, словно настоящий ураган... Очень возможно, — продолжала газета, — что синьор Джильи привык к такому приему, но в Далласе подобных выражений восторга еще никто никогда не наблюдал. Публика здесь обычно довольно равнодушна к концертам. И концерт синьора Джильи означает, что положен конец этому равнодушию, скептицизму и недовольству, которые были свойственны большинству посетителей концертов в последние годы».
Больше того, я всегда был убежден в том, что публика, которая приходит на концерт, должна получать именно то, что она хочет. И если «Сердце красавицы» относится к порицаемой категории избитых арий, то это означает только, что последующие поколения тоже увидели в ней всю ее красоту и поняли, что это одна из самых великолепных и незабываемых мелодий, которые когда-либо существовали. Я не могу согласиться с тем, что, раз эта ария слишком популярна, то ее не стоит петь.
То же самое можно сказать по поводу всех других «избитых» арий, которые я имел обыкновение включать в программу концертов: «Та иль эта», «Милая Аида», «Холодная ручонка», «О, чудный край», «Мне явилась», «Вот я и у предела», «Смейся, паяц», арию о цветке из «Кармен», «Слеза», «Сияли звезды», «Импровизация» из «Андре Шенье», «Не видел больше я» из «Манон Леско», «Небо и море» из «Джоконды», «Нежное создание» из «Фаворитки», «Жалоба Федерико» из «Арлезианки». «О, моя нежная страсть» Глюка и, конечно, неаполитанские песни. Что хотелось бы критикам услышать вместо этих арий? Я становился самым счастливым человеком, по мере того, как концерт превращался в своего рода семейное празднество, где публика забывала обо всем на свете, волновалась и кричала мне, чтобы я пел ее любимые арии.
ГЛАВА XXXVI
Давно уже у меня не было новой хорошей партии, которая действительно подходила бы моему голосу. Поэтому я очень обрадовался, когда Гатти-Казацца предложил мне петь партию Вильгельма Мейстера в «Миньон», этой мелодичной и романтичной опере французского композитора Амбруаза Тома, нашедшего вдохновение в произведении Гёте. Свежесть этой оперы, ее аромат несколько улетучились со времени ее первой постановки в 1865 году в театре «Op`era Comique» в Париже. Современные постановщики пытаются представить эту оперу как произведение времен Второй империи, вместо того, чтобы отнестись к ней серьезно. Но для меня все это не имело значения. Нежные и страстные мелодии, лирическая мягкость — все это идеально подходило моему голосу, и только это было важно для меня.