Воспоминания
Шрифт:
Наконец однажды ночью, когда я лежал и мучился сомнениями, я увидел в полусне (или мне показалось, что это был сон) матушку. «Вернись в Италию, сын мой! — казалось, говорила она. — Слишком долго ты жил на чужой стороне». И затем она внезапно исчезла. Или это был просто сон, который кончился? Но в тот момент я понял, что решение принято.
На следующее утро я порвал контракт с «Метрополитен» на 300 000 долларов, распрощался с хозяином моей квартиры и купил билет на пароход в Италию. Это было 30 апреля 1932 года. С тех пор я никогда больше не видел Гатти-Казацца.
ГЛАВА ХL
Теперь, когда жребий был брошен, мне не терпелось окончательно порвать с прошлым, чтобы думать только о будущем.
1 июня 1932 года я уехал наконец в Европу. Отъезд был не особенно радостным, но не был и грустным. Я прекрасно понимал, сколь многим обязан Америке; между прочим, и своим состоянием, которое позволяло мне теперь покинуть ее. Но прошлое, как говорится, дело прошлого. Так же, как и Манхэттэн со своими небоскребами, оно оставалось теперь позади. И я стал думать о том, как проведу предстоящее лето.
В Италии, во всяком случае, не было никаких признаков кризиса оперы. Приглашения петь я получал со всех концов страны, и почти всегда отвечал на них отказом из-за недостатка времени. Первое предложение, которое я принял, — это приглашение Масканьи петь знакомую уже мне партию Фламмена в «Жаворонке». Масканьи должен был дирижировать во время летнего музыкального сезона в Ливорно и приглашал меня, если я захочу, петь в его опере.
У меня сохранилось еще воспоминание, теперь уже пятнадцатилетней давности, о первой постановке «Жаворонка» в Ливорно, и я спрашивал себя, удастся ли мне вновь пережить очарование ночных поездок с рыбаками. Но я знал, что, так или иначе, это уже невозможно. Когда я дружил с рыбаками, я был молод и никому не известен. Теперь же волей-неволей я должен остановиться в лучшей гостинице города; у меня теперь секретари, и все уже было совсем не так. Теперь я мог только прогуливаться иногда вдоль берега мимо стоявших па песке баркасов и предаваться грустным размышлениям, которые приходят со зрелым возрастом. Теперь я знаменитость, а тогда я был просто счастливым человеком.
Из Ливорно я поехал в Торре дель Лаго — там похоронен Пуччини — и выступил в двух концертах, посвященных его памяти. Оттуда я поехал в Парму, где принял участие в концерте из музыки Верди. В сентябре я пел в Бергамо — родном городе Доницетти — в торжественном спектакле, посвященном столетнему юбилею «Любовного напитка».
В Вероне я был свидетелем глубочайшего контраста между тем, что происходило в Нью-Йорке, где все театры были охвачены кризисом, и тем, что застал в Италии. В Вероне устроители спектакля, явно желая превзойти все ранее известные примеры расточительства, сумели получить от правительства субсидию в 150000 лир и поставили спектакль, который, как ни были сомнительны его художественные достоинства, несомненно приводил в восторг толпы народа. И какие толпы! Министерство железных дорог вынуждено было пустить из четырех крупных городов страны специальные дополнительные поезда в Верону и сделать скидку на билеты в 50 процентов. Каждую ночь на веронской арене собиралось тридцать-сорок тысяч зрителей.
В течение всего сезона — он длился с конца июля до половины августа — чередовались две оперы — «Африканка» (мы пели в ней с Маргеритой Карозио) и «Бал-маскарад» (попеременно со мной в нем теноровую партию пел Аурелиино Пертиле). Две тысячи артистов и солистов приняли участие в постановке «Африканки», пятнадцать ассистентов режиссера были заняты за сценой, решая сложнейшую задачу управления массой статистов, которые находились на огромной арене амфитеатра. Внимание постановке спектакля было уделено
На этот раз при постановке начисто отказались от создания каких-либо иллюзий у публики. Цель была одна — чтобы на сцене все было предельно реалистично. Раджа действительно ездил по арене на настоящем прирученном слоне. Шумным потоком с барабанным грохотом лился на роскошный тропический лес настоящий дождь. Но самое главное, конечно, были корабль и его крушение. Кажется, одна только эта сцена обошлась в 50 000 лир, треть всей субсидии.
Перикл Ансальдо, директор сцены римского оперного театра, попытался воспроизвести точную копию галеры XVI века со всеми парусами. Подмостки стали палубой галеры, а корма была устроена так, что могла качаться, подниматься и опускаться. На этой подвижной части могло свободно разместиться человек сорок. За кормой простирался «океан» с его послушными волнами, которые приводились в действие какой-то механикой. Корабль казался расколотым на две части, и все равно он неистово несся по океану в полном разногласии с ветром и волнами, не говоря уже о музыке. Большинство гребцов было вынуждено столпиться в самом надежном месте — на главном мостике, это было что-то вроде платформы; основные действующие лица и хор появлялись и исчезали в захлестываемых волнами люках.
Я недоумевал: неужели действительно так нужны были эти хитроумные изобретения, чтобы привлечь внимание публики? Я был глубоко убежден, что всегда нужно делать все возможное, чтобы спектакль получил признание. Но я не мог не понимать, что такая постановка «Африканки» слишком рискует уподобиться цирковому представлению, в которое, между прочим, чтобы не забыть, включили арию «О, чудный край».
Осенью 1932 года я отправился с длительными концертными гастролями в Германию, Голландию, Данию и Швейцарию. На границе Германии я вдруг обнаружил, что забыл паспорт. Я объяснил пограничникам, кто я, и спел им несколько фраз из «Сердца красавицы», чтобы они поверили мне. И меня пропустили.
В Нюрнберге публика не отпускала меня до тех пор, пока не заставила спеть на бис всю программу концерта от начала до конца. В Берлине слушать меня на концерте в «Штаатсопер» собралось двенадцать тысяч человек. В Копенгагене послушать меня в «Богеме» пришла датская королевская семья, и король дал мне потом частную аудиенцию.
И все же самый памятный эпизод этих гастролей произошел во Франкфурте. Я получил там письмо от одного итальянского мальчика. Он умолял посетить его отца, лежавшего в больнице. Это был старый итальянец, который всю жизнь прожил во Франкфурте, торгуя апельсинами и лимонами. Два дня назад ему ампутировали ноги, теперь он умирал. Я пришел в больницу и сел у его кровати. Он попросил меня спеть ему одну только ноту. Я спел ему арию «Нежный образ» из «Фаворитки».
— Спасибо, — сказал он мне. — Теперь я могу умереть счастливым.
В Риме, за два дня до рождества, я получил наконец возможность посетить дона Лоренцо Перози, великого сочинителя духовной музыки, которого почитал с детских лет. Очень трудно было попасть к нему, потому что он жил в полном одиночестве, без всякого контакта с внешним миром, словно отшельник. Я остановился у его двери и очень тихо запел одно из его сочинений — «Диес Исте». Внезапно дверь распахнулась, и дон Лоренцо Перози предстал передо мной. По щекам у него текли слезы. Это была волнующая минута. Я рассказал дону Перози о маэстро Лаццарини и о хоре мальчиков в соборе в Реканати, о том, как мы любили его музыку и как я был разочарован, когда, приехав в Рим, узнал, что уже слишком стар, чтобы петь в его хоре — хоре Сикстинской капеллы, которым он руководил тогда. Дон Перози попросил меня спеть еще что-нибудь. Я спел «Агнус деи» Бизе. Потом он сыграл мне на фортепиано свое новое сочинение — «Сельский праздник». Быстро пролетело несколько часов. Когда же пришло время откланяться, я узнал, что удостоился необычайной чести: уже многие, очень многие годы дон Лоренцо Перози отказывал всем, кто хотел видеть его.