Восстание мизантропов
Шрифт:
Ничего не случилось, — так же, так же — небо сияло темной счастливой своей глубокой лазурью. Дым только мрачно валил из лесу, где среди плотной жирной зелени и плечистых тисов рвались и неистово горели производные азотной кислоты, честно выполняя формулу рассеянного химика, предписавшего им с коварным «ага!», сказанным тому назад несколько лет, рваться, крушить, метаться и рычать. Астроном отложил свою трубу, оглянулся на нее, вынул платок и вытер медные части, покрытые грязным потом его дрожавших рук. «Так-с, — сказал он, — прелестно…. очень хорошо…. замечательно, остроумно, тонко даже…. поскольку изъять из рассмотрения промежуточные продукты производства. Небо чистое и все… как следует».
Пауза и разглядывание прищуренным глазом объектива.
Наверху плавно плавали аэро и ковылял оставшийся целым маленький дирижабль. Три толстеньких точки плыли к земле и к ним понеслись два аэро и автомобили из обсерватории. Операция удалась: пират был уничтожен — это стоило одиннадцати аэро и четырех кораблей. О количестве людей разговору не было.
Через два часа они сидели в обсерватории, избитые, изломанные, но живые и вполне довольные. Квартус рылся в обоженных бумагах, найденных на пирате и составлял списочки так, кое-куда, на всякий случай. Магнус уже настрочил реляцию: она была торжественна, груба и залита ехидством.
Квартус обходил раненых: маленькая приемная лечебница была набита обоженнымн, изрезанными, искромсанными людьми. Они лежали на полу. В маленькой операционной раз за разом, резали, резали, резали. При Квартусе туда пронесли жалко ноющего человека: ему в лицо заглянул врач и остановил несших: «Этого уж не стоит… куда, ему полтора часа от силы, давайте другого…» Квартусу стало кисло во рту. «А вы попробовали бы….» — сказал он. Доктор покраснел и сказал: «М-да, если прикажете, но перетонит уже и прочее, через десяток минут кома, ну и далее…». Он взглянул вопросительно. «Будьте добры», — сказал Квартус. «Несите», — со вздохом ответил доктор. И Квартус прочел у него в глазах: «вот ты, батюшка, чудишь, да гуманность показываешь, а пока я с этой падалью буду возиться, там трое сдохнут!» — И он оглядел с сожалением других раненых. «Ничего тебе не будет, — мысленно ему говорил Квартус, — ты постарайся».
Через шесть часов Квартус в маленькой запертой комнате стоял на коленях перед той девочкой из радио-кабинки, глядевшей на него во всю силу первых женских ощущений и говорил ей, запинаясь и дрожа: «Милосердием к слабым, падшим и испуганным… Сердце открытое несчастью… Любовь всюду и везде…. Жизнь, жизнь и жизнь: а я исчезаю, умираю в невероятной тоске и свалке, — вот кровь, злоба и проклятия. Жизни — земле, жизни — мы устали свирепеть и убивать! Это все равно ничему не помогает. Все в милосердии, простоте и сострадании. Без этого мы никто ничего не понимаем и ничего не можем. Но в жизни есть тайные начала, борющиеся с человеком… т. е. я хотел сказать, эта вот культура и все прочее, там ну, — философия, это борьба человека со смертью: покуда она не кончится чьей-либо победой, ничто не может быть осуществлено: потому-то мы и понимаем мир как процесс, потому все разные глупости о бесконечности, — потому, что человеческий разум не видит конца этой войне, и живет в процессе этой войны… вот. Мы отлично и навеки знаем теперь, что ничто не может спасти мир из всего этого: борьба со смертью не окончена и не может быть закончена. А мы как дети, бросаемся на самих себя: вот мы бьемся с энами, конечно, мы не можем с ними не биться и мир не может нас не поддерживать, потому что он знает, что если они нас съедят, то это опять история на пять лет, а в сущности мы пробуем бороться с собственным энизмом и, разумеется, тщетно, ибо это мы сами, только с другой стороны: так наша правая рука борется с левой. Получается кавардак и чорт знает что. Это называется жизнью…».
Она слушала еле дыша. Никто не мог так ясно и чисто, словно архангел, говорить ей: все было ясно и вот именно так, как он говорит. Смешноватая терминологичность и кажущаяся точность его определений быстро и ясно разлагались в сознании слушателя. Мир, что он там толкует о мире! — этот мир целиком, нацело
Он ткнулся к ней на колени, но вспомнил, что ей не видно его лица, и что это в женских понятиях нелюбезно, приподнялся и говорил:
— Вот еще эти (он кивнул в сторону обсерватории) могут кое-что, но ведь они мужланы, компрачикосы, им, если из сорока опытов, одна туда-сюда удался — достаточно: теория готова, философы уж выкрасят, а что за это будут через век резать людей, им плевать с высокой Пизанской башни. Что у них там по существу делается, это уму непостижимо: все их формулы — надувательство, но он лезет себе на стенку и лезет, — и знает, зачем лезет: через два года из этого выйдет паровик или еще что. Они мужественно борятся, и там тоже война и, никаких сентиментов. И так создается этот курьезный и жестокий синонимический мир равновозможностей, взаимозаменимостей, в котором мы должны жить…
Он смотрел на мягкое теплое лицо, на глаза, светлые до невыносимости, глядевшие на него так далеким, пьяным холодком: ему казалось, этот нежный, кажущийся безкровным, как степь в закате, розовато-бледный коврик щеки, эти неспокойные ресницы и чистейший алмазный блеск по птичьему сторожких и умных глаз. Он глядел на человека, и человек ему представлялся чудом, — как небо, как речка, как горы Техаса с их прохладными родниками.
Молодая женщина взяла его голову в руки, ласкаясь к нему, и стесняясь, сказала:
— Вы удивительно хороший, добрый… Я бы никогда не подумала… И потом вы меня так напугали на корабле!.. А почему никто вас не знает и Бог знает, что о вас говорят? — это нехорошо: если бы все знали, то… нет лучше пусть никто не знает, а вы, пожалуйста, мне все, все рассказывайте, — это так хорошо вас слушать… точно Богу молишься… Мы боялись на корабле, что нам придется с вами ехать, вот все трусили, — а я больше всех! — и она рассмеялась.
Он глянул на нее и продолжал, как бы не слыша:
— Вот восемь лет… А что мы сделали? — надо было перераспределить богатства, но теперь вот они так распределятся, что попадут в руки самым отъявленным негодяям и таким уж жохам, что тех ничто и никакие не возьмет… Мы в эти восемь лет жили, как дети: победа в Австралии, Канада за нас, — валяй, круши, ничто помешать не может. И крушили, а у жизни есть тайный смысл — и помимо нас, и он нам не сочувствовал, так как он никогда человеку не сочувствует, полагая, что homo sapiens не по чину берет. А когда нам пригибали спину, мы опять-таки шли на все, и опять зря; опять этот смысл восставал на нас, он не любит резких переходов….
— Нет, — говорила она через несколько времени, защищаясь, — пожалуйста, ну, пожалуйста, вы мне этого не говорите…. и я самый обыкновенный человек…. ну да, ну вот зачем вы так говорите, ну я не думаю, конечно, чтобы я была какая-нибудь особенно плохая, ну все равно не надо так говорить, и совсем это не нужно…. ну, как вы не понимаете!..
Он глядел на нее — на ее расцветающие плечики и думал: как жизнью отточены вот эти линии, как наполнены они мерно и славно, — как через это все живет мысль человеческая: ведь вот это уж человек и он построился из таких то, таких то мыслей и это знание и есть красота, удивление, Бог знает что это такое — но что бы мы были за свиньи, если бы этого не было здесь, кругом, везде!.. Неожиданно он почувствовал, что живот его плавно и даже приятно дрогнул, кто то ухватил его за горло — тут он свернулся к ней в колени, в ласковые руки и заплакал коротенькими сладкими рыданьями.